Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь перейдём к рассмотрению морали Толстого по существу.
Я уже говорил, что общие религиозные предпосылки, которые стоят за этой моралью, крайне важны, так как они придают тот или иной характер формальным принципам этики Толстого. Если в центре её лежит «твори волю Божию», то, очевидно, громадное значение имеет то, как представлять себе этого Бога. Мы уже рассмотрели учение Толстого о Боге. Вот и посмотрим теперь, к чему в конце концов при таком понимании Божества сводится и его мораль. Бог есть универсальное стремление к благу. Творить волю Отца – значит являться орудием этого универсального стремления. Но мы уже видели, что стремление есть лишь формальный признак и в понятие «благо» можно вкладывать самое разнообразное содержание; и потому, даже в случае самого искреннего желания исполнять волю Божию, каждый человек стал бы служить тому, что благом считает он сам. Но и здесь опять-таки возникает недоумение общего теоретического свойства: если в человеке заключена частица Божества, т. е. это универсальное стремление к благу, а истинное личное благо может быть достигнуто только служением благу общему, то, спрашивается, почему не все люди стремятся к этому общему благу? Очевидно, в человеке есть какая-то сила, которая сильнее этого божественного универсального стремления к благу, т. е. сила, которая сильнее Божества.
Трудность и даже невозможность безусловно достоверного знания, в чём заключается воля Господня, которую мы обязаны исполнять, естественно должна была привести Толстого к заповеди о непротивлении злу. Начало деятельное, активное требует гораздо большей определённости, чем начало пассивное. Для того, чтобы делать, нужно гораздо больше знать, чем для того, чтобы не делать. Вот почему так стихийно влечёт к себе Толстого это непротивленство. В нём его единственный выход, только в нём Толстой может не ощущать всех внутренних, неотразимых противоречий своего учения, только в неделании может он не чувствовать всю формальную пустоту заповеди: «твори волю Господню». «Даже убеждать человека – значит совершать над ним насилие», – говорит Толстой. А насилие – зло, значит, нужно не только не убивать, не нужно и убеждать. Вот до какого непротивления хотел бы Толстой, чтобы дошли люди. Не делать, не делать и не делать! Это больше, чем самый изуверский аскетизм, самое чёрное монашество, самое окончательное и мёртвое отречение от жизни.
Мораль Толстого – не христианская мораль, которая вся проникнута началом действенной любви. У нас слишком мало обращают внимания на евангельское событие – изгнание торгующих из храма534, и слишком играют словами, когда провозглашают как безусловную аксиому, что насилие недопустимо с христианской точки зрения. Здесь пользуются неопределённостью понятия насилия, тем оттенком морального осуждения, которое уже как бы заключено в это понятие. Согрешил ли Христос, изгоняя торгашей, осквернявших храм? Согрешит ли мать, если она не допустит ребёнка схватиться за огонь? Согрешит ли человек, если он вырвет из рук самоубийцы револьвер, приставленный к виску? Согрешит ли христианин, если он силою не допустит перерезать на глазах своих горло своему ближнему? Понятие насилия требует самого строгого анализа535. Отрицание насилия в общей форме не может быть провозглашено как безусловное требование христианства. Или одни действия не должны называться насилием вовсе, или нужно разграничить допустимое и недопустимое насилие. В противном случае заповедь «не противься злу насилием» приведёт к тому абсурду, к которому пришёл Толстой. Насилием придётся признать всякое активное проявление любви, всякое публичное высказывание своего мнения, и человеческая жизнь превратится в мёртвую, бездушную нирвану.
Но и здесь, как и в учении о Боге, не так велика эта опасность для самого Толстого, как для его последователей. За мёртвыми моральными схемами Толстого стоит его пламенная, в высшей степени активная душа. Но такая душа, как у Толстого, никогда не примет его теоретических схем. Толстой никогда не будет иметь учеников, таких же Толстых, как он. Мёртвое непротивленство привлечёт к себе пассивные, безжизненные натуры, которые найдут в нём своё моральное оправдание. Всякий живой, пламенный порыв христианской любви, мученическое дерзновение христианской проповеди первых веков, живым укором стоящее перед их религиозной совестью, с лёгким сердцем будет отброшено ими