Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изредка «выгоняли» на погрузку какого-то кирпича, привезенного неизвестно зачем и брошенного у железной дороги. Там мы его грузили на платформы…
Никого это не вдохновляло, и все двигались как сонные мухи… Если бы не первое, едва еще заметное дыхание весны — то и вовсе бы перестали двигаться!.. Но со временем солнышко становилось ярче; с карнизов барачных крыш застучала первая капель и, наконец, повисли первые сосульки, сверкающие бриллиантовой радугой.
Не знаю, чем бы все это кончилось и как бы я избавилась от общих работ в обществе урок, которое в больших дозах переносить все же было трудно, несмотря на их доброжелательность ко мне, но в один прекрасный день меня снова вызвали на этап.
Куда отправляется этап — было неизвестно. «Параши» ходили самые противоречивые — от Колымы до Караганды!.. Но так как в числе предполагаемых лагерей называли и Онежское озеро с Медвежкой, сердце у меня екало — неужели опять моя «родная пересылочка»?! Вдруг увижу старых друзей?
В связи с чем этап — тоже было неизвестно. Отправляли еще несколько человек из «58-й» — всех с такими же «страшными» пунктами, как у меня, но в основном этап состоял из бытовичек, а заодно и уркаганок, от которых всегда в лагерях были рады избавиться при малейшей возможности.
Но почему этап? И довольно-таки большой? Кто его знает…
Как ни трудно жилось на Швейпроме, уезжать никто не хотел. Привыкли, обжились; у многих были и крепкие привязанности, и дружба, и любовь. У меня тоже оставались и тетя Оля, и Лайма Яновна, и другие друзья по театру, и трогательная в своей инфантильности Гелена Квятковская с ее великолепной игрой… Но больше всего меня огорчало, что отнимут письма Федора Васильевича — кто знает, сколько времени пройдет, пока он узнает мой новый адрес и пока я сама его узнаю!
Самого же Швейпрома, в котором уже не было Федора Васильевича, мне было не жаль. И кроме того, это наконец, избавляло меня от общих работ, от злопамятного Дудара.
Так и окончился для меня Швейпром — три года сравнительно благополучной лагерной жизни.
Это было в начале весны 1941 года.
…Второй раз в жизни я попала на берег Онежского озера, туда, где у крошечного городка Повенца начинается знаменитая Повенчанская лестница шлюзов Беломорско-Балтийского канала — подъем на водораздел.
Здесь когда-то приставал наш туристский пароходик «Карл Маркс» и я водила туристов в Пушсовхоз посмотреть чернобурых лисят и знаменитых соловецких соболей. Норок тогда еще там не было. Втайне каждому из туристов еще больше хотелось взглянуть на ухаживавших за лисами заключенных, тоже живших в Пушсовхозе «почти как на воле». Вернувшись, мы совершали экскурсию в музей строительства Беломорканала.
Смотритель и организатор музея — тоже заключенный, старенький художник, профессор Сидоров интересно рассказывал о строительстве и истории канала, показывал чудесно выполненные им же самим макеты плотин и шлюзов, куски собранных им интересных пород: диабаз с вкрапленными в него крававо-красными зернами граната, нежно-зеленые волокна асбеста и золотые кубики сернистого ангидрида.
Стены музея украшало множество великолепно написанных пейзажей карельской природы, жанровые сцены — у строящихся шлюзов.
Николай Иванович Сидоров был вообще очень интересным человеком — прекрасным живописцем, искусствоведом, а до ареста — профессором Ленинградской академии художеств.
Мы быстро подружились с Николаем Ивановичем, и он приглашал меня заходить к нему в музей и без туристов, в любое время, когда мне будет удобно.
«Карл Маркс» каждый рейс на ночь оставался в Повенце, и, пока туристы, утомленные экскурсиями и впечатлениями, спали, я забегала к Николаю Ивановичу. Постепенно он ко мне привык, радовался моему приходу, ждал «Карла Маркса»…Короткими белыми ночами рассказал он мне печальную повесть своего «дела». Это была первая выслушанная мною непонятная и жуткая повесть. Могла ли я тогда подумать, что в недалеком будущем мне суждено пережить нечто подобное и самой и выслушать сотни таких горьких и страшных своей похожестью историй…
Сидел Николай Иванович по обвинению, как он сам сказал, «в каком-то великодержавном шовинизме», и тут же спросил у меня удивленно, как будто я могла ответить: — Ну причем тут я — и великодержавный шовинизм?
…После всех допросов, после Гороховой и Шпалерки, где людьми постепенно овладевали ужас и понимание своего полного бессилия, существование в музее казалось ему каким-то прибежищем, своего рода спасением, якорем, за который он уцепился всем своим существом.
Он страстно любил музей, созданный его собственными руками; не спал ночами, писал или строгал что-то в своем маленьком мезонинчике наверху, где стояла его железная коечка и где ему разрешено было жить. Имея пропуск для «вольного хождения» в зоне канала, он почти никогда никуда не ходил, словно боялся хотя бы на минуту оставить свое прибежище, чтобы вдруг… Что же еще могло случиться «вдруг»?
Мне казалось, что, если бы он лишился возможности своего существования в музее, он переживал бы это тяжелее, чем потерю свободы и кафедры в Ленинграде. Ведь это был последний осколок его жизни, последняя иллюзия…
Со мной на пароходе плавал сынишка Славка, пяти лет. Он обожал музей и «дедушку» Сидорова, всюду совал свой любопытный нос, и когда Николай Иванович гладил его стриженную головенку, я замечала, как начинает дрожать сухонькая старческая рука, а в потухших невыразительных глазах блестела влага…
Он выстругал для Славки чудесный кораблик и выкрасил его масляной краской.
Когда мы познакомились с профессором поближе, он попросил меня, когда буду в Москве, узнать, будет ли издана его монография об Игоре Грабаре, которую он закончил незадолго до ареста и сдал в издательство. А я-то думала, что все его интересы — здесь, в музее. Ведь он никогда не рассказывал о «той», прежней жизни…
Когда я вернулась в Москву, я узнала. Конечно, монографию «врага народа» печатать не собирались, рукопись из редакции была изъята, и куда девалась — неизвестно.
Дожил ли Николай Иванович до реабилитации? Вряд ли. Тогда ему было уже далеко за 70.
Когда в 1966 году, 32 года спустя, мне довелось снова плыть по Беломорканалу, я пыталась узнать, что сталось с музеем — уцелел ли он во время войны? Мне сказали, что сначала он был переведен на «Водораздел», потом еще куда-то, но и там не сохранился.
…Ну, хватит отступлений.
Итак, я снова, через годы, оказалась в Пушсовхозе. Правда, не в самом совхозе, а рядом. Чернобурых лис и норок, которых здесь теперь развели, заключенные не обслуживали. Лагерь — около 2000 человек — занимался в основном сельским хозяйством, корчевкой леса, какими-то мелиоративными работами. Это было подсобное хозяйство БелБалтЛага.
Когда нас туда привезли, сначала, как водится, всех отправили на общие работы. Была весна, и в огромных парниках уже рассаживали — пикировали — капусту. Работа вроде бы и пустяковая — высаживать из ящика зеленые росточки в парниковую раму. Но после часа сидения на корточках или стояния на коленях спину невозможно было разогнуть, а к вечеру казалось, что никогда в жизни уже не встать на ноги. Но утром мы, хотя и просыпались с ломотой во всем теле, снова садились на корточки у парниковых рам. И постепенно боли уменьшались — «везде нужна сноровка, закалка, тренировка…»