Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему я хочу сказать, может, и вопреки общей оптимистической волне: ребята, здесь адский темп работы, имейте это в виду. Говорят, преуспел Мишка Шемякин. Пожалуйста, я уступлю, пусть хоть ненадолго влезут в мою шкуру. Выдержат? Думаю, далеко не все. И еще: пусть это и странно слышать от меня, заклейменного в свое время «авангардистом», но, ребята, гордитесь нашей отечественной школой, школой реализма, храните эти традиции. Это то, что делает нас во всем мире такими сильными.
— Легко давать советы, когда объездил весь мир…
— Именно потому и предупреждаю, — потому что все увидел и все сравнил. Конечно, когда нас перекармливали — Репин, Шишкин, Левитан, передвижники и ничего кроме, все остальное, весь авангард — сплошная «идеологическая диверсия», я же эти времена застал… Мы и протестовали в ответ, каждый как мог и умел. А здесь я огляделся, начал спокойно и объективно изучать русскую школу, столкнулся с американской школой реализма, с французской, увидел все «за» и «против». Нет, я на стороне нашей академической муштры. Мне в училище, хоть и доучиться не дали, руку поставили, научили рисовать. На меня теперь некоторые бочку катят: защищаешь то, против чего бунтовал. Но это же абсолютно нормально. Разве мы не растем, не меняемся? Когда меня выгнали из страны, мне было под тридцать, а сейчас сорок шесть. Есть разница?
И еще. Перестройка идет? Идет. Причем в области искусства полным ходом, как я сужу по прессе. Я профессор в университете Сан-Франциско. У меня там свой мастер-класс. Что это такое? Сидят студенты, я рисую. Джазисты, замечательные ребята, выдувают тот цвет, красками которого я в эту минуту пользуюсь. Лекции мои транслируют в несколько университетов одновременно. Вопрос: почему в Сан-Франциско преподавать мне можно, а дома нельзя? Или это до сих пор никому не нужно?
Я все время твержу как дурак, наверное: надо помогать стране конкретно, что я и пытаюсь делать. Думаете, этот Комитет по спасению наших военнопленных в Афганистане — простое дело?
Афганистан — это рана, больное место. Для меня все началось, когда мне принесли эти страшные песни об Афганистане, написанные нашими ребятами…
— Кассету принесли?
— Да. Для меня они почему-то прозвучали почти так же трагически, как песни покойного Высоцкого. Когда я услышал: «Здесь, под небом чужим, под кабульской звездою…» Мелодии же у всех песен старые, я с ними вырос, только слова другие, жуткие слова. Ну и у меня как мороз по коже пробежал. Я вдруг ощутил запах бинтов, йода, йодоформа, увидел этих несчастных мальчишек, попавших в эту бойню. И понял я тогда, что не смогу остаться в стороне. Высоцкий уже умер. К войне в Афганистане он относился болезненно, много говорил об этом, просто страдал. А что в те годы можно было сделать? Всеобщая была в Союзе немота. Ну вот я и работаю — за него и за себя. Да, в этом комитете, где я председатель. Думаете, это просто, выцарапывать оттуда наших ребят? Для этого, знаете, какие связи надо иметь? С самыми разными афганскими группировками, с беженцами-афганцами. Прихожу я к ним в подвал тут, в Нью-Йорке, сидят все вместе, молодые, старики, дети. У всех кто-то погиб. У кого оторваны руки, ноги. Калеки передо мной сидят. А я с ними завожу речь о спасении советских военнопленных, говорю с точки зрения религии, призываю к милосердию. Ну слушают они меня и в какой-то момент, забыв о том, что я русский американец, начинают возбуждаться, кричать, хватают свои плакаты, а на них это слово «оккупант». Потом с этими плакатами на меня, потом на стены мне показывают, а все стены увешаны фотографиями — и все дети, дети… «Кто тебя туда звал?» — кричат они мне. И это не бандиты, это простые беженцы. А я им все про милосердие, а они уже готовы меня убить!
Пардон, говорю я им тогда, я же не входил с автоматом в ваши кишлаки, что вы на меня кричите? Вы тут, в Нью-Йорке, хоть и в подвале, а русские ребята по ямам сидят, да их еще и мучают. И убивают.
Знаете, как там было дело поставлено с самого начала? На каждого нашего пленного по четыре конвоира. Два караулят днем, два — ночью. И этот конвой еще должен делиться с пленным своей едой, водой. А зачем делиться? Вообще, зачем возня? Проще убить. Вот и убивали.
Каждый маленький командир в Афганистане имел своих военнопленных. И у каждого были свои взгляды на все эти вещи.
Разбираться со всем этим было жуткое дело. Нужно было отыскивать людей, у которых налажены связи со всеми группировками повстанцев. Нужно было, чтобы эти люди вступали с ними в переговоры, выясняли бы, что и как, есть ли, мол, у вас русские ребята. Бесплатно никто ничего делать не хотел, как вы сами понимаете. Мы были на все согласны. Потом вынырнула эта цифра, которая посеяла в Союзе так много надежд, — триста военнопленных. Но, к сожалению, это была чистая ложь, я сам разговаривал с представителями оппозиции. Потом уточнял эту цифру с главой афганского сообщества в Нью-Йорке. Он сказал мне тогда, может, их и было триста, но там такие тяжелые условия, что мало кто выдерживает. Это он мне рассказывает. Многие, говорит, ваши давно умерли, многие убиты при попытке к бегству, многие покончили с собой. Наши ребята ведь очень крепкие, но они были поставлены в условия, когда нет никакой надежды, когда о них никто ничего не мог узнать, и они это понимали, свою обреченность…
— И сколько военнопленных вернулось домой через Америку?
— Человек шесть. Вообще-то их в Нью-Йорке гораздо больше, но всех очень напугало, во-первых, то,