Шрифт:
Интервал:
Закладка:
238
Гейдрих в третий раз совершает торжественный проезд по городу в Градчаны, но на этот раз – в гробу. Мизансцены и декорации по этому случаю – будто в опере Вагнера. Гроб, накрытый гигантским нацистским флагом, установлен на пушечный лафет. Траурная процессия с горящими факелами выползает из больницы. Медленно продвигается во тьме бесконечная цепочка полугусеничных машин, на машинах – вооруженные эсэсовцы, они освещают факелами дорогу, по обеим сторонам которой, до самого замка, стоят навытяжку солдаты; когда траурный кортеж приближается, они вскидывают руку в нацистском приветствии. Гражданским лицам категорически запрещено выходить на улицу, пока не окончилось траурное шествие, но, по совести сказать, пражанам не особенно-то и охота высовываться наружу. Франк, Далюге, Бёме, Небе, в касках и военной форме, шагают рядом с катафалком – это почетный караул. Завершая путешествие, начавшееся в десять утра 27 мая, Гейдрих добирается наконец до места назначения. В последний раз минует искусно отделанные створки ворот, проезжает под статуей с кинжалом и оказывается в самом сердце замка богемских королей.
239
Мне бы очень хотелось быть с парашютистами в крипте, слушать, о чем они говорят, и пересказывать это, описывать, как протекает в холоде и сырости их повседневная жизнь, что они едят, что они читают, что они слышат из городских шумов и слухов, чем они занимаются с подружками, которые навещают их здесь, какие у них планы, сомнения, о чем они думают, о чем мечтают… Но это невозможно, потому что у меня нет почти никакой информации о тамошней жизни ребят. Я даже не знаю, как они восприняли известие о смерти Гейдриха, хотя их реакция, по идее, должна была бы стать одним из важнейших моментов моей книги. Я знаю, что парашютисты в крипте замерзали и потому с наступлением вечера некоторые выносили свои матрасы на хоры, где было хоть немножко теплее. Достаточно скудные сведения… Нет, я все-таки знаю еще, что Габчика лихорадило (наверное, из-за ранения) и что Кубиш был из тех, кто пытался найти место для сна скорее в церкви, чем в крипте. Во всяком случае, однажды точно попробовал.
Зато у меня огромное количество материалов о том, какие похороны организовал для Гейдриха рейх, – с той минуты, как траурный кортеж выехал из Градчанских ворот, и до церемонии в Берлине. Включая перевозку гроба поездом. Десятки фотографий, десятки страниц с текстами речей, произнесенных во славу великого человека. Но жизнь паршиво устроена, потому что мне на все на это, в общем-то, наплевать. Я не хочу воспроизводить ни надгробное слово Далюге (который, между прочим, наслаждался ситуацией, ведь эти двое ненавидели друг друга), ни бесконечную апологию Гиммлера в честь его подчиненного. Лучше, пожалуй, последую за Гитлером, который решил выразиться покороче:
«Я скажу лишь несколько слов, чтобы воздать должное покойному. Это был один из лучших национал-социалистов, один из самых убежденных поборников германской имперской идеи, один из злейших врагов всех противников рейха. Он принял мученическую смерть, защищая и сохраняя рейх. Как глава партии и вождь Германской империи я награждаю тебя, мой дорогой товарищ Гейдрих, самой высокой наградой, какая только у меня есть, – Германским орденом[339]».
В моем романе – как в литературном произведении – есть дыры, но в обычном литературном произведении только автор решает, можно ли сделать дырку и где ее сделать, а мне в этом праве отказано, потому что я в рабстве у своей совести. Я перебираю фотографии траурного кортежа на Карловом мосту, на Вацлавской площади, перед Национальным музеем… Я вижу, как украшающие мост прекрасные каменные статуи склоняются над свастиками, и чувствую смутное отвращение. Я предпочел бы положить свой матрас на церковных хорах, если бы там нашлось для меня местечко.
240
Наступил вечер, все вокруг спокойно. Мужчины вернулись с работы, из домов еще доносятся вкусные запахи ужина, к которым кое-где примешивается резковатый запах капусты, но в окнах, в одном за другим, уже гаснет свет. В Лидице темнеет. Жители поселка рано ложатся, потому что завтра, как всегда, придется встать с рассветом, чтобы не опоздать на работу – в шахту или на завод. Шахтеры и металлурги уже спят, когда раздается отдаленный рокот моторов. Гул не утихает, он, наоборот, медленно приближается. В деревню въезжают крытые брезентом грузовики. Но вот двигатели умолкают, теперь можно услышать только стук и позвякивание. Неясные звуки растекаются по улицам подобно воде, прорвавшей трубу. Разбегаются по всему поселку черные тени. Потом, когда эти черные тени сосредоточиваются в группах и все занимают свои позиции, стук и позвякивание прекращаются. Ночную тишину разрывает человеческий голос. Кричат что-то по-немецки. Подают сигнал. И тогда все начинается.
Грубо разбуженные жители Лидице не понимают, что происходит. Или слишком хорошо понимают. Их выдернули из постели, их выгнали из домов ударами прикладов, их собрали на деревенской площади перед церковью. Больше пятисот мужчин, женщин и детей, кое-как наспех одевшихся, стоят, перепуганные и растерянные, а вокруг них – люди в форме Schutzpolizei[340]. Жители Лидице не знают, да и откуда им знать, что это подразделение, специально присланное из Галле-ан-дер-Заале, родного города Гейдриха. Но они уже понимают, что завтра никто из них не выйдет на работу. Потом немцы приступают к тому, что скоро станет их любимым занятием: они приступают к сортировке. Женщин и детей запирают в школе. Мужчин отводят на мызу и загоняют в подвал. Начинается бесконечное ожидание, на лицах людей лишь тревога и неизбывная тоска. Дети, запертые в школе, плачут. Немцы снова расходятся по деревне, теперь они грабят, разоряют дома. Немцы вроде как неистовствуют, но при этом вполне методично тащат все, что найдут в девяноста шести жилых домах, и не пропускают ни единого из общественных строений, включая церковь. Книги и картины – вещи, по мнению эсэсовцев, проводящих акцию, бесполезные – выбрасывают из окон, сваливают в кучу на площади и сжигают. Радиоприемники, велосипеды, швейные машинки забирают себе… Эта работа продолжается несколько часов и заканчивается только тогда, когда Лидице превращается в руины.
В пять утра за ними приходят. Они видят свою разрушенную деревню и полицейских, которые все еще с криками шныряют по улицам и хватают все что плохо лежит. Женщин и детей сажают в грузовики и везут в направлении ближайшего города, Кладно. Для женщин Кладно станет перевалочным пунктом перед Равенсбрюком. Детей отделят от матерей и отправят в газовые камеры лагеря смерти близ польского города Хелмно. Не всех: тех немногих, кого признают годными для германизации, усыновят и удочерят немецкие семьи.
Мужчин приводят к стене, завешанной матрасами. Младшему из них пятнадцать, старшему восемьдесят четыре. Отбирают пятерых, строят шеренгой, расстреливают. Потом следующую пятерку, и еще, и еще. Матрасы нужны, чтобы пули не рикошетили. Однако у палачей из полиции куда меньше опыта, чем у палачей из айнзатц-групп. Между расстрелами делаются перерывы, надо оттащить тела, надо построить следующую группу, это никогда не кончится, пройдут часы, пока каждый дождется своей очереди. Решают расстреливать сразу по десять человек – так получится быстрее. Мэр поселка, которому немцы поручили называть имена, подтверждая личность каждого из тех, кого сейчас убьют, попадает в последнюю десятку. Благодаря ему избегают казни девять человек, не проживающих в Лидице, а просто приехавших сюда в гости к друзьям и не успевших уйти до комендантского часа или приглашенных хозяевами с ночевкой. Но и этих потом расстреляют в Праге. Когда вернутся с ночной смены девятнадцать рабочих, они увидят разоренную деревню, убедятся, что их семьи куда-то исчезли, обнаружат еще теплые трупы друзей. А поскольку немцы к утру еще не покинут Лидице, эти девятнадцать немедленно будут расстреляны. Здесь даже собак не пощадят.