Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это решение было вызвано тем, что, паче чаяния новых властителей страны, «безбожная свобода» вовсе не привлекала большинство русского населения. Наоборот, чем больше русская Церковь подвергалась притеснениям и гонениям, тем с большим энтузиазмом народ исповедовал православие. Храмы были полны, крестные ходы превращались в невиданные демонстрации. Московский Поместный собор 1917–1918 годов, несмотря на бесчисленные провокации, превращавшиеся иногда и в открытый террор против его участников (так 26 января 1918 года в Киево-Печерской лавре был убит настоятель – митрополит Владимир, целый ряд участвовавших в работе Собора священников подвергся арестам), полностью осуществил намеченную программу: восстановил каноническое возглавление русской Церкви – 5 ноября 1917 года Патриархом Московским и всея Руси стал митрополит Тихон (Белавин) – и создал новые органы церковного управления.
Церковь оставалась мощной силой: подтверждением этого стала знаменитое анафемствование Патриархом «всех тех безумцев, которые чинят ужасные и зверские избиения ни в чем не повинных… людей», содержащееся в Послании от 19 января 1918 года. Для современников это было, конечно, «анафемой большевикам и Советской власти». «О, конечно, Ленин и Троцкий анафемы не испугаются, – писал, откликаясь на Послание Патриарха Мережковский, – но еще вопрос, как отнесутся миллионы малых сих к утверждению всецерковному, всенародному, что большевики – анафемы, люди вечным проклятием проклятые, слуги дьявола».
В этих обстоятельствах антирелигиозная политика большевиков неизбежно усложнялась: не прекращая политического давления на всю Церковь, они начали поиск «своих людей» внутри нее – прежде всего среди популярных церковных иерархов. И здесь – к ужасу Мережковского – главным оружием «анафем» и «слуг дьявола» сделался тот самый призыв к созданию «революционного христианства», «революционной Церкви», который так громко звучал со страниц его публицистики в «межреволюционное десятилетие». Более того, в 1919 году главными противниками «Тихоновской Церкви» становятся старые знакомые Мережковских по Религиозно-философским собраниям – протоиерей Александр Введенский (Мережковский знал его еще студентом) и епископ Антонин (Грановский) (позже, уже после отъезда Мережковских из России, именно они возглавят группу так называемых «живоцерковников», которая по указанию чекистов после ареста Патриарха Тихона в 1922 году попытается захватить высшую церковную власть).
Вывод, сделанный Мережковским (и зафиксированный в записях Гиппиус), прост: «Священники простецкие, не мудрствующие, – самые героичные. Их-то и расстреливают. Это и будут настоящие православные мученики».
Это была правда, конечно, но опять-таки нельзя не удержаться от вопроса: кто же в предреволюционные годы активнее всего выступал как раз против «простецких» православных священников, обличая их как «мракобесов» и «черносотенцев» и призывая Церковь к соблазнительному «мудрствованию» о созидании в союзе с «революционной интеллигенцией» «Царства Духа»?
* * *
В 1918 году Мережковские и Философов еще пытались, как и большинство петроградской интеллигенции, поддерживать дореволюционный «бытовой строй». Летом они даже выбираются на дачу в Дружноселье под Петроградом, где знакомятся с Владимиром Ананьевичем Злобиным, отдыхавшим там же с матерью. С этого момента Злобин оказывается вовлеченным в их «орбиту» и постепенно становится ближайшим доверенным лицом и единомышленником (в недалеком будущем, в эмигрантские годы, после ухода Философова, Злобин займет образовавшуюся в «трио» «вакансию»[25]).
Осенние месяцы также, по выражению Гиппиус, были «похожи на жизнь», а далее общая российская катастрофа увлекает и Мережковских. «Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, тошная, грузная атмосфера лжи и смерти, которой мы дышали, – все это было несказанно тяжело. Но еще тяжелее – ощущение полного бессилия, полной невозможности какой бы то ни было борьбы с тем, что вокруг нас происходило».
Зимой приходилось мерзнуть. «Добрый чиновник из комиссариата Внутренних дел прислал нам немного дров из крематория; обещал также прислать из кладбищенских рощ, которые будут рубить на дрова. Но этих мертвецких дров нам не хватило. Кое-как отапливали две-три комнаты; остальные заперли. Сидели в шубах. Глядя на библиотеку, утешался мыслью, что можно будет топить сначала полками, а потом книгами», – отмечал в «Записных книжках» Мережковский.
Из Троице-Сергиевой лавры пришло отчаянное известие от Розанова – он голодал, нет, не голодал, – умирал с голоду вместе со всей своей многочисленной семьей. Кинулись опять к Горькому (которого к этому времени уже успели десяток раз проклясть за «большевизм»). Дело осложнялось тем, что Горький Розанова терпеть не мог. Однако Алексей Максимович уже махнул рукой на все политические пристрастия: он, как мог, спасал всех – от членов великокняжеской семьи, которые скрывались у него на квартире, до неизвестных матерей с грудничками, приходивших к нему на Кронверкский проспект просить… молока (Горький писал им записки в продуктовый распределитель, добавляя всякий раз «конфиденциальную» информацию о том, что этот ребенок… от него; когда число «внебрачных детей» Горького перевалило за полсотню, распределитель перестал «отоваривать» эти прошения). На просьбу Мережковских Горький среагировал мгновенно, не задавая лишних вопросов: деньги (едва ли не собственные) тут же ушли в Лавру.
– Спасибо Максимушке! – плакал Розанов.
И все-таки эти деньги не помогли. В 1919 году Мережковские получили предсмертную записку от него: «Дорогой, дорогой, милый Митя, Зина и Дима! В последней степени склероза мозга, ткань рвется, душа жива, цела, сильна! ‹…› Были бы вечными друзьями – но уже кажется поздно. Обнимаю вас всех крепко и целую вместе с Россией дорогой, милой. Мы все стоим у порога, и вот бы лететь, и крылья есть, но воздуха под крыльями не осталось».
«К весне ‹19›19 года почти все наши знакомые изменились до неузнаваемости, точно другой человек стал, – вспоминала Гиппиус. – Опухшим – их было очень много, – рекомендовалось есть картофель с кожурой, – но к весне картофель вообще исчез, исчезло даже наше лакомство – лепешки из картофельных шкурок. Тогда царила вобла – и, кажется, до смертного часа не забуду ее пронзительный, тошный запах, подымавший голову из каждой тарелки супа, из каждой котомки прохожего».
Между тем заработать деньги литературным трудом для Мережковских возможности уже не было: типографии работали только по государственным заказам. В конце февраля 1919 года Мережковскому, поборов гордость, пришлось пойти в горьковскую «Всемирную литературу», где он был привлечен к выполнению грандиозного просветительского проекта «исторических картин» и согласился переложить в драматическую форму «Юлиана Отступника» и «Петра и Алексея» (по всей вероятности, «театрализации» подлежал и «Леонардо да Винчи», но сведений об этом нет).