Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После гибели Савинкова Мережковский и Гиппиус некоторое время надеялись, что Философов «образумится» и вновь присоединится к ним. Однако он так и остался в Польше, занимаясь журналистской и общественной деятельностью. Они будут поддерживать связь и даже сотрудничать: в 1934–1939 годах Мережковский будет парижским «соредактором» журнала (потом газеты) «Меч», издаваемой Философовым в Варшаве. Но «троебратство» распалось навсегда. После смерти Философова (1940) и Мережковского (1941) Гиппиус подводит черту в этой истории, помечая в дневнике в 1943 году:
«КОНЕЦ
все умерли.
Я – духовно пока».
* * *
«Польская катастрофа» 1920 года, лишившая к тому же Мережковского и Гиппиус их верного друга и постоянного спутника, завершила глубокий переворот, происшедший в годы революции и Гражданской войны в нашем герое. С этого момента он полностью разочаровывается в любой «корпоративной» политической борьбе с ее прагматикой и цинизмом и до конца жизни предпочитает действовать на общественной арене исключительно «от своего лица».
Однако в качестве «независимого» политика Мережковский был в начале 1920-х годов уже совсем неубедителен.
В первые месяцы по переезде из Варшавы в Париж, еще не остыв от варшавских политических страстей и обид, Мережковские пытаются организовать среди здешних эмигрантов «свою собственную» партию, состоящую исключительно из идейных и бескорыстных противников «царства Антихриста» – «большевистской России», которые к тому же сочетали бы религиозную «состоятельность» с «правым» либерализмом в духе идей времен «троебратства».
«…В ту далекую осень ‹19›20 года, – писала Гиппиус, – все эмигрантское общество – старшее поколение – внешне представляло картину большой общности, как бы сплоченности против одного и того же врага. Постоянно, почти повсюду все встречались. Существовали уже какие-то неопределенные кружки и общества, а Д‹митрий› С‹ергеевич› еще затеял у нас какое-то сообщество на религиозных основах».
Речь идет о возникшем в 1920–1921 годах по инициативе Мережковского «Религиозном союзе», в который, помимо Гиппиус, вошли известный народник, публицист, общественный и политический деятель Николай Васильевич Чайковский (после переворота 25 октября 1917 года и разгона Учредительного собрания он был одним из идеологов интервенции Антанты и возглавлял Временное правительство Северной области во время высадки войск союзников в Мурманске и Архангельске), член ЦК кадетской партии Игорь Платонович Демидов (бывший депутат 4-й Государственной думы, в 1917 году – комиссар Временного правительства на Юго-Западном фронте, а в 1919-м – член правительства Деникина) и уже знакомый нам последний обер-прокурор Синода и министр по делам вероисповеданий Временного правительства Антон Владимирович Карташев (в 1919 году он был вице-председателем и министром иностранных дел Политического совещания при генерале Юдениче).
«Наша прямая, почти грубая линия понимания, – писала Гиппиус, – проста и непреодолима. Мы знаем, что свергнуть большевиков можно (и даже не трудно) только: 1) вооруженной борьбой серьезной армии с лозунгами новой России ‹…›; 2) при непременном условии участия и опоры на регулярную армию другого самостоятельного воюющего государства. Вот – и больше ничего. Остальное детали, отсюда вытекающие».
Увы! Очерченная Гиппиус «линия» оказалась слишком «прямой и грубой» даже для политизированных эмигрантских парижских кругов 1920–1921 годов. Как и в Варшаве, так и в Париже для большинства русских людей, даже потерявших средства к существованию, кров и близких в российских революционных катаклизмах, участие в организации интервенции против своей страны или хотя бы идейная поддержка подобной деятельности была «невместима».
Тем более неуместной казалась попытка подвести под эту «невместимую доктрину» некое «религиозное» основание, да еще в категориях «нетрадиционной» эсхатологии Мережковского с его «новым пониманием христианства». Так И. И. Фондаминский, которого Мережковский «по старому знакомству» попытался привлечь к заседаниям «Союза», после некоторых колебаний все-таки отказался от такого «союзничества». А И. В. Гессен – юрист и депутат 2-й Государственной думы в российском прошлом, председатель берлинского Союза русских писателей и журналистов и издатель кадетской газеты «Руль» в эмигрантском настоящем – при встрече с Мережковскими (которых он хорошо знал еще по Петербургу) прямо заявил, что не может простить себе, что «вначале», приехав в Берлин из Советской России, он «был за интервенцию».
«А так как Д‹митрий› С‹ергеевич› и я, мы были и в начале, и в конце, и всегда „за интервенцию“, – заключала Гиппиус, рассказывая о встрече с Гессеном, – то мы этой беседы и не продолжали».
В результате, когда в 1921 году Мережковский и Гиппиус попытались трансформировать «Религиозный союз» в «Союз непримиримых», то есть превратить собрания «на дому» в политическую партию, никакой поддержки в эмигрантской среде они не получили: большинство потенциальных «союзников» видели в них «экстремистов». Небезынтересно в этом смысле обратить внимание на «первую заповедь» «Союза непримиримых», которую Гиппиус сформулировала в программной статье «О верности», появившейся 1 января 1922 года в газете «Общее дело»: «Что бы Россия ни переживала (и я лично), где бы я ни был и где бы и в каком положении ни были большевики, я не способен ни на какое внутреннее принятие, ни на какое примирение с ними». Мережковский же, вслед за У. Черчиллем, излагал эту «заповедь» еще проще: «Хоть с чертом, но против большевиков!»
Очень важно отметить, что в самом «пафосе отрицания» русского коммунизма Мережковский и Гиппиус были далеко не одиноки среди эмигрантов (и прежде всего эмигрантов-литераторов). По крайней мере, даже вышеприведенные «максимы» организаторов «Союза непримиримых» не идут ни в какое сравнение с финалом речи Бунина о «Миссии русской эмиграции», прочитанной 16 февраля 1924 года.
– Один из недавних русских беженцев, – говорил Иван Алексеевич, – рассказывает в своих записках о тех забавах, которым предавались в одном местечке красноармейцы, как они убили однажды какого-то нищего старика (по их подозрениям, богатого), жившего в своей хибарке совсем одиноко, с одной худой собачонкой. Ах, говорится в записках, как ужасно металась и выла эта собачонка вокруг трупа и какую лютую ненависть приобрела она после этого ко всем красноармейцам: лишь только завидит вдали красноармейскую шинель, тотчас же вихрем несется, захлебывается от яростного лая! Я прочел это с ужасом и восторгом, и вот молю Бога, чтобы Он до моего последнего издыхания продлил во мне подобную же собачью святую ненависть к русскому Каину. А моя любовь к русскому Авелю не нуждается даже в молитвах о поддержании ее.
Знаменательно, что Бунин в своей речи также высказывал и упреки по адресу «мира», который «отвернулся от страждущей России»: «Европа мгновенно задавила большевизм в Венгрии, не пускает Габсбургов в Австрию, Вильгельма в Германию. Но когда дело идет о России, она тотчас вспоминает правило о невмешательстве во внутренние дела соседа и спокойно смотрит на русские „внутренние дела“, то есть на шестилетний погром, длящийся в России…»