Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вчера, — сказала я.
— Уже позавчера. — Он достал из кармана часы на цепочке и показал мне издалека, имея в виду, очевидно, что полночь уже наступила, и сегодня — это уже завтра.
— Боже! — сказала я, взяла со стола одну из свечек в круглом медном подсвечнике с ручкой сбоку.
Эта ручка опять-таки была в виде русалки с томно запрокинутой головой и извилисто струящимися волосами. Было видно даже в темноте. Этот мерзкий стиль проник повсюду. Куда ни плюнь, в буквальном смысле слова. Даже плевательницы были украшены поникшими лилиями и ломаным фальшивым меандром.
— Боже мой, как поздно! — сказала я и со свечой в руках толкнула дверь в следующую комнату, где была собственно спальня. — Я еще никогда не ложилась спать в такую поздноту. Прошу прощения, я спать хочу, а вам пора домой, к себе. Где камин, халат и полный шкаф костюмов. Вас, наверное, заждалась жена. Вы женаты?
— Оставьте, — сказал он. — Мы, кажется, о другом говорили. Мне почему-то кажется, что вы за эту квартиру заплатили не своими деньгами.
Но я же все равно решила стоять на своем!
— И да, и нет, господин Фишер. В некотором смысле я этих денег не заработала. Но они принадлежат мне по праву рождения.
— Вы имеете в виду деньги, которые дает вам отец?
— А вы что имеете в виду? — Я подняла брови, может быть, слишком нарочито.
— Я имею в виду кошелек, — сказал он, глядя на меня через слабо освещенную свечками комнату. — Выходя на улицу вчера, вернее, уже позавчера, на крылечке вы нашли большой и довольно-таки увесистый кошелек. М-м-м?
— Вы за мной следили? — спросила я. — Интересно знать, почему? Сейчас вы скажете, что я вам понравилась. Что вы в меня влюбились. С первого взгляда. А может быть, еще четыре года назад или два, я уже не помню. В общем, когда вы пристали ко мне, когда я ходила по улицам с биноклем, а потом поили меня кофе и рассказывали всякие небылицы. Да?
— Да, — сказал он.
Сказал очень просто и спокойно, как выдохнул.
Так что я ему даже поверила.
Но удивилась.
— Господин Фишер, — сказала я, чуть-чуть взмахнув рукой, в которой держала свечку, отчего его тень на стене описала маленький круг, как стрелка солнечных часов. Стала маленькой, потом снова выросла и, наконец, вернулась на прежнее место, когда свечка в моей руке вернулась на уровень груди и чуть на отлете. — Но помилуйте, господин Фишер. Я гляжу на вас, — я усмехнулась, — не обижайтесь. Когда я в первый раз вас увидела, а потом через два или четыре года… Вы, кстати, точно не помните, через сколько? — Он промолчал. — Я назвала вас в уме «господин Ничего Особенного». Возможно, поэтому я не сразу узнала вас, когда на днях увидела у папы. Не обижайтесь. Вы вполне приличный господин, но именно что приличный. Вы совершенно не похожи на пожилых развратников, на маниаков, которые соблазняют, растлевают и даже убивают несовершеннолетних девиц.
— Вы так много видели развратников и маниаков? — засмеялся он.
— Самое маленькое двух, — сказала я. — Их портреты публиковались в городской газете. Репортаж из судебного заседания. Низкий лоб, черные тонкие усики, глубоко сидящие и порочно глядящие глаза, тяжелая челюсть, кровожадные толстые губы и маленькие-премаленькие уши торчком, чуть-чуть загнутые вперед. Вот это я понимаю — развратники и маниаки.
— Это просто несчастные, которые попали в жернова имперского правосудия, — напыщенно сказал господин Фишер. — Я защищал одного такого. Слабоумный лодочник, который подглядывал за голыми девчонками: там рядом была купальня. Он не тронул их пальцем. Он не приближался к ним ближе чем на тридцать шагов. Я защищал его. Мне удалось избавить его от виселицы. Это была ужасная история, грязная и бесчестная. Как ни прискорбно, там большую роль играли мамаши этих девиц. Но нет, нет, нет. Это не для ваших ушей.
— Благодарю, — сказала я, хотя на самом деле мне было жутко интересно узнать, что это за история со слабоумным лодочником и при чем тут мамаши девиц, за которыми он подглядывал.
— С тех пор, — продолжал господин Фишер, — я ушел из криминальной юстиции в гражданскую. Да, я никакой не маниак и не развратник, хотя я не женат.
— Папа говорил, что всякий неженатый мужчина ему подозрителен.
— Но ведь ваш папа сам неженатый мужчина. Что же, он сам себе подозрителен, получается?
— Возможно, — парировала я.
— Где же логика? — удивился Отто Фишер.
— Логика тут элементарна, — сказала я. — Например, всякий чернокожий, скорее всего, негр. Но ведь эту фразу может произнести и чернокожий. Разве нет?
— У меня кружится голова, — вдруг сказал господин Фишер. — Как вы можете столько говорить?
— Я с детства такая, — объяснила я. — Болтушка, фантазерка и рассказчица. Если вам дурно, я могу открыть форточку.
Он смотрел в одну точку, свесив голову. Окно было рядом с тем диваном, на котором он сидел. Я подошла к окну, поводила свечкой, посмотрела, как оно устроено. Форточки не было, но рядом с рамой была какая-то медная палка с рукояткой. Ага, фрамуга, поняла я. Нажала на рукоятку, потянула на себя. Фрамуга наконец открылась. Еще через несколько секунд язычки свечей задрожали, и в комнату влетел жгут сырого весеннего ветра.
Пахло кустами и свежевскопанным газоном. Стоя у окна совсем рядом с господином Фишером, я почему-то ни капли не боялась, что он сейчас дотронется до меня и тем более попытается сделать что-нибудь — я знала что. Но я ни капельки не боялась. А самое главное другое — меня, зрелую, без пяти минут шестнадцатилетнюю девицу, у которой уже четыре года месячные, которая прекрасно знает, откуда берутся дети и что делать, чтобы дети вдруг не появились, которая читала французские романы про любовь и обсуждала их со своими штефанбургскими подружками и даже, что греха таить, все-таки смотрела «парижские открытки», которая, наконец, видела «все это» своими глазами, видела во всех подробностях, как Грета делает «это» с Иваном, — и вот ее, эту девицу, то есть меня, ни капельки не волновало то, что я оказалась в снятой квартире, в полночь, с сорокалетним мужчиной, который к тому же говорит, что в меня влюблен. Мы с ним наедине, а меня это ни капельки не пугало, не волновало и даже странным образом не интересовало.
И вот это меня по-настоящему разволновало и заинтересовало.
Меня разволновало то, что я не волнуюсь, понимаете? Что в ситуации, когда любая другая девица, хоть аристократка, хоть мещанка, хоть крестьянка, хоть работница, начала бы визжать и