Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И морщинами, которые ты сам навел ей на лицо. Морщинами от слез и смеха. Ты делал ее счастливой – она смеялась. Делал несчастной – плакала. Так и должно быть: мужчина берет молодое лицо в начале жизни и расписывает по собственному усмотрению.
– А если уже до тебя расписали?
– Все сотру, что до меня.
– Ты меня не бросишь?
– Нет. А ты меня?
– Я – твоя собака. Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А если не захочешь, я пойду на расстоянии.
– Не говори так…
Они переплелись руками, телами, дыханием. И уже невозможно было их распутать, потому что непонятно – кто где.
– Ты куда?
– Взять сигареты.
– Я с тобой.
– Подожди меня.
– Не могу ждать. Я без тебя не могу.
– Ну подожди!
– Не могу. Честное слово.
– Ну посчитай до десяти. Я вернусь.
Он встал и вышел.
Марго начала считать:
– Раз… два… три… четыре… пять…
Когда он вернулся, Марго стояла посреди комнаты и смотрела на дверь. От ее наготы исходил легкий свет, потому что она была самым светлым предметом в комнате. Он подошел и сказал:
– Ты светишься. Как святая.
– Не уходи больше никогда и никуда, – серьезно попросила она.
Он смотрел в ее лицо. Она казалась ему замерзшей перепуганной дочерью.
* * *
Марго проснулась оттого, что он целовал ее лицо.
Она открыла глаза и сказала с сильным страхом:
– Нет!
– Что «нет»?
– Я знаю, что ты хотел сказать.
– Что?
– Что тебе надо идти на работу.
– Действительно. А как ты догадалась? Ты что, телепат?
– По отношению к тебе – да. Я пойду с тобой.
– Куда? В операционную?
– Я сяду внизу на лавочке и буду смотреть на окна, за которыми ты стоишь.
– Я кого-нибудь зарежу. Я должен принадлежать только больному. А ты будешь оттягивать. Понимаешь?
Марго тихо заплакала, наклонив голову.
– Я не могу уйти, когда ты плачешь.
– Я плачу по тебе.
– По мне? – удивился Корольков.
– Мне так жаль оставлять тебя без себя. Я боюсь, с тобой что-то случится…
– Интересно… Кто здесь врач, а кто больной?
Марго поднесла ладони к ушам.
– В ушах звенит…
– Это малокровие.
– Нет. Это колокола. По мне и по тебе.
– Что за чушь?
– Ты больше не придешь…
– Приду. Я приду к тебе навсегда.
– Когда?
– Завтра.
– А сегодня?
– Сегодня у Оксаны день рождения. Шестнадцать лет. Росла, росла и выросла.
– Большая…
– Да. Большая. Но и маленькая.
– Мне страшно…
– Ну почему? Ну хочешь, пойдем со мной…
– Нет. Ты кого-нибудь зарежешь. Я буду виновата. Я тебя здесь подожду. Посчитаю до миллиона.
– Не считай. Займись чем-нибудь. Найди себе дело.
– А у меня есть дело.
– Какое?
– Я люблю.
* * *
По дому плавали запахи и крики. Надежда накрывала стол и ругалась с Оксаной, которая находилась в ванной и отвечала через стену. Слов не было слышно, но Корольков улавливал смысл конфликта. Конфликт состоял в том, что Надежда хотела сидеть за столом вместе с молодежью, а Оксана именно этого не хотела и приводила в пример других матерей, которые не только не сидят за столом, но даже уходят из дома. Надежда кричала, что она потратила неделю на приготовление праздничного стола и всю прошлую жизнь на воспитание Оксаны и не намерена сидеть на кухне, как прислуга.
Корольков лежал у себя в комнате на своем диване. Болело сердце, вернее, он его чувствовал, как будто в грудь положили тяжелый булыжник. Он лежал и думал о том, что вот уйдет, и они будут ругаться с утра до вечера, потому что Оксана не умеет разговаривать с матерью, а Надежда – с дочерью. Она воспитывает ее, унижая. И они зажигаются друг о друга, как спичка о коробок.
Корольков знал по себе: от него тоже можно чего-то добиться только лестью. Никаких правд. А тем более – унижений. Лесть как бы приподнимала его возможности, и он стремился поднять себя до этого нового и приятного ему предела.
Отворилась дверь, и вошла Оксана в новой кофте в стиле ретро, или, как она называла, «ретруха». Хорошо исповедовать «ретруху» в шестнадцать лет.
– Пап, ну скажи ей, – громко пожаловалась Оксана. – Чего она мне нервы мотает на кулак?
– Как ты разговариваешь с матерью? – одернул Корольков.
– Ну, пап. Ну чего она сядет с нами? Я все время буду в напряженке. Она вечно что-нибудь ляпнет, что всем неудобно…
– Что значит «ляпнет»?
– Ну не ляпнет. Поднимет тост за мир во всем мире. Или начнет обращать на меня внимание… Или начнет всем накладывать на тарелки, как будто голод…
– Ты не голодала, а мы голодали.
– Так это когда было. Сорок лет назад голодала, до сих пор наесться не может. Хлеб заплесневеет, а она его не выбрасывает.
– Довольно-таки противно тебя слушать, – объявил Корольков. – Ты говоришь как законченная эгоистка.
– Ну извини… Но ведь мой день рождения. Мне же шестнадцать лет. Почему в этот день нельзя сделать так, как я хочу?
Корольков посмотрел на ее чистенькое новенькое личико с новенькими ярко-белыми зубами и подумал, что ее перелюбили в детстве и теперь придется жать то, что посеяли. Он понимал, что нужен был дочери не тогда, когда носил ее на руках и посещал в пионерском лагере. Носить и посещать мог любой добрый дядя. А именно теперь, в шестнадцать лет, когда закладывается фундамент всей дальнейшей жизни, – именно теперь нужен родной отец. И не амбулаторно, как говорят врачи, – пришел, ушел. А стационарно. Каждый день. Под неусыпным наблюдением. Чтобы не пропустить возможных осложнений. А осложнения, как он понимал, грядут.
Позвонили в дверь. Оксану сдуло как ветром вместе с ее неудовольствием, и через секунду послышался ее голос – тугой и звонкий, как струя, пущенная под напором. С ней было все в порядке. Впереди праздник, и жизнь – как праздник.
Корольков представил себе Марго, как она там сейчас сидит и считает. Не живет, а отмеряет время. И понял, что сначала искалечил ее тело, а теперь душу. Сшиб ее на дороге. Хотя и не нарочно. Еще не хватало, чтобы нарочно.