Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В вашем доме есть какие-то речевые табу? За какие слова вы ругаете детей (если ругаете)?
– На слова – никаких особых табу нет. Есть табу на пошлость и глупость. Но это всегда ситуативные вещи.
– Нужен ли в разговорах с детьми какой-то особый язык? Какой? Или с ними надо сразу разговаривать как со взрослыми?
– Нужно, чтоб ваша речь им была понятна. Нужно уважительное общение. Кривляться с детьми и строить из себя очень взрослых надо поменьше. На самом деле большинство из нас недалеко от них ушли.
– Вы вообще обращаете внимание на ошибки в речи и на письме? Как реагируете на них, поправляете людей?
– Скорей, равнодушно. Меня раздражают не ошибки, а глупость вообще. Я вырос в деревне, там много людей говорило с теми или иными ошибками.
– Когда отпускали «Обитель» в люди, какие были ожидания? Реакция публики, критики с ними совпала?
– Едва ли можно всерьёз говорить о том, что я ждал чего-то определённого. Есть пара критиков, которые бегают с веником за очередной моей книжкой и каждые два года вот уже десять лет рапортуют, что «Прилепин кончился». Прибегали и в этот раз.
Есть люди, чей отзыв я и не надеялся услышать. Но услышал и был счастлив.
И есть читатели. Думаю, я уже пару тысяч писем получил по поводу «Обители» за последние пять месяцев. Отзывы приходят буквально каждый день со всех концов света. Этого я вовсе не ожидал. Есть совершенно пронзительные письма.
Там такие вещи говорят люди и о себе, и обо мне – очень добрые и проникновенные. Как будто бы, знаете, я их сын приёмный – которого они искали, и вдруг я отыскался. Редкий случай, когда я даже жене об этом рассказать стесняюсь. Но маме такие письма пересылаю иногда. Мама не нарадуется, конечно же.
– Как Вы сами думаете, что именно так зацепило?
– Человеческая история, наверное. Современная человеческая история. Далеко не все воспринимают Артёма, Галю и Эйхманиса как исторических персонажей – люди читают о себе, о мужчине и женщине, о вере, о слабости, о подлости, и возможности преодолеть хотя бы на миг человеческое в себе – стать больше, чем ты есть.
– Очень заметна разница в восприятии книги у людей, перешагнувших пятидесятилетний рубеж, и теми, кому меньше тридцати. Первые стараются узнать реальных персонажей, сравнивают с воспоминаниями Дмитрия Сергеевича Лихачёва, «Архипелагом ГУЛАГ» и «Зоной», похоже – не похоже, ищут исторические несоответствия. С молодыми читателями всё ещё интереснее и не так очевидно. Кто-то видит в «Обители» антиутопию (Соловки – эдакая лаборатория по «деланию нового человека»). Кто то читает книгу как авантюрный приключенческий роман в духе «Графа Монте-Кристо»… Кто-то видит своеобразную ролевую игру, даже идентифицируют себя с главным героем – как бы я повёл себя в таких обстоятельствах. Какое из этих… «восприятий» ближе автору? И вообще, как относитесь к такому разбросу трактовок?
– Очень доволен таким разбросом трактовок. Понимаете, такой разброс трактовок как раз и говорит, что мне в этом тексте несколько раз удалось зафиксировать живую жизнь – которая всегда вмещает в себя всё: и трагедию, и комедию, и плутовской роман, и мелодраму, и что угодно. Жизнь безумно богата. Литература может иногда этим богатством воспользоваться. В идеале пользоваться надо так, чтоб не было понятно, где тут жизнь, а где литература. Так, чтобы литературный персонаж мог стать твоим другом или врагом – и ты готов думать о нём не реже, чем о своей жене, ссориться с ним, звать его на помощь.
– Вы человек в литературе искушённый и опытный, наверняка понимали, что параллели и ассоциации с Солженицыным неизбежны. И реакция будет острой и неоднозначной…
– Были сравнения с Солженицыным – и то, как правило, со стороны тех людей, которые болезненно на этой фигуре зациклены и во всём видят опасность для Александра Исаевича.
Я Солженицына не пытаюсь оспорить; к чему? Никакая тема никогда не будет закрыта до конца – ни война, ни тюрьма, ни революция. Всякая новая эпоха даёт шанс настроить оптику чуть иначе, увидеть те же события с другого расстояния.
К тому же у Солженицына – который безусловно огромен и велик – не было фигуры, так сказать, «палача» – по крайней мере, в качестве персонажа, которого он пытается понять и рассмотреть беспристрастно и внимательно. Даже не палача в прямом смысле – а человека, волею судьбы вовлечённого в этот ад в качестве надсмотрщика, чекиста, администратора, охранника, кого угодно, – демона. Отчасти об этом имеет смысл говорить в случае «Зоны» Довлатова… Но в целом нами всё-таки владеет это упрощённое восприятие, что вот были жертвы и были те, кто их убивали.
Соловки же дают возможность увидеть всё чуть сложнее и ужаснуться иначе: лагерь, где в двадцатые годы было фактическое самоуправление, где всеми подразделениями и всеми производствами руководили сами заключённые – причём в основном из белогвардейцев, а бывших чекистов там сидело больше, чем священников, – всё это заставляет как-то не переосмыслять – но доосмыслять эту трагедию. А тот факт, что всё руководство лагеря было перебито ещё до начала войны, а многие уселись в эти же Соловки? Мы же не очень много об этом думаем и помним.
Так что, возвращаясь к вопросу, Солженицын огромен и в чём-то неоспорим, но я поставил свой маленький мольберт немножко в стороне и рисовал то, что считал нарисовать нужным сам, а не малюя поверх солженицынского холста.
– Какие отклики были самыми обидными, самыми приятными, самыми неожиданными?
– Да я не помню обидных, правда. Я минут пятнадцать бываю раздражён, а потом у меня всё это безвозвратно улетает из головы.
Дельных статей было много написано – начиная с не вполне ожидаемой, но в целом добродушной реакции Аллы Латыниной – и заканчивая уверенностью Дмитрия Быкова, что Артёма я делал с себя – и что Артём внутри меня (как человек, склонный быть очарованным властью) может меня победить.
Всё это веселит, конечно.
Станислав Юрьевич Куняев мне позвонил из больницы, где он подлечивался, – и говорит, что стал чувствовать себя, как Горяинов. Очень меня, по-хорошему, рассмешил. Рассказывал, как стал всё доедать в столовой, как по-новому стал смотреть на врачей и соседей по палате.
Павел Лунгин позвонил, и мы пять часов просидели вдвоём, и он говорил только про «Обитель», – и понял там всё, как мало кто.
Один из моих самых главных учителей, Леонид Абрамович Юзефович, выдержал очень долгую паузу – я всё это время очень волновался – и потом, совсем недавно, сказал – он сделал это публично, поэтому рискну процитировать, что «Обитель» – тот самый роман в России, который имеет все шансы стать международным бестселлером.
– Вы производите впечатление человека неугомонного, которому органически необходимо движение, действие. С лаконичной публицистикой, рассказами всё понятно: отстрелялся – и побежал дальше. Роман – тем более такой большой, многофигурный, почти эпический, где много сюжетных линий, – даже чисто технически невозможно писать на бегу урывками, такая работа предполагает усидчивость, сосредоточенность, уединение; одно копание в архивах чего стоит! Как удавалось отстраняться и уходить в работу?