Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А она в это время уже везла Круминьшу энклапион, – вставил Федор Филиппович с ухмылкой, которая была понятна только Глебу.
– Да, – вздохнув, подтвердил тот, – везла. Это я добыл ей билет, и я же протащил ее мимо таможни, даже не подозревая, что то, за чем я лечу в Ригу, находится рядом.
– Молодец, – ядовито произнес Потапчук. – Это ты, что называется, дал.
– Ну откуда мне было знать? Ведь представление о ней я имел самое смутное, составленное по небезызвестному фотороботу...
– Я не художник, – с достоинством объявил Гена Быков. – Я – ученый.
– Еще слово, Геннадий Олегович, и вы станете не просто ученым, а жертвой науки, – пообещал Осмоловский, и аспирант послушно увял.
– Она позвонила Круминьшу еще из Москвы и предупредила, что его собираются убить. Опередив меня в Риге, вкратце пересказала ему подробности, так что, когда я туда пожаловал, меня уже ждали с распростертыми объятиями. Круминьш устроил мне небольшой экзамен, чтобы по ошибке не кокнуть случайного прохожего, а когда я сдуру заговорил об ударе Готтенкнехта, он решил, что со мной все ясно, и потащил на убой, обставив это дело в соответствии со своими понятиями о так называемой рыцарской чести... Как маленький, ей-богу! Ну, а остальное вы знаете.
– А я все-таки не понимаю, – сказал неугомонный Гена, презрев только что прозвучавшую в его адрес недвусмысленную угрозу. – Насчет этого самого удара, извиняюсь, не все понятно. Ты же сам говорил, что в совершенстве им владеет только Круминьш. Или это на самом деле неправда, и Климов тоже его освоил?
Федор Филиппович криво улыбнулся.
– Правда, – не совсем внятно ответил Глеб, закуривая новую сигарету. Он уже немножечко охрип, но, слава богу, говорить ему осталось недолго. – Я видел опись вещей, обнаруженных на трупе Климова. Там, среди всего прочего, значится флакончик клофелина... Можно было и раньше догадаться. Ведь патологоанатом, который осматривал тело того журналиста, Дубова, прямо мне сказал: такую рану очень легко нанести на операционном столе, когда пациент лежит под наркозом и не рыпается. А в крови всех убитых, между прочим, было обнаружено изрядное количество алкоголя. Видимо, Климов насильно, под угрозой пистолета, заставлял их пить водку с клофелином. И они пили, потому что человек всегда до самой последней секунды надеется на чудо. Дескать, предлагает выпить – значит, все-таки не зверь. Скажу ему, что он спрашивает, он и уйдет... А в некоторых случаях, наверное, клофелином их угощала Анна. Как не выпить с такой красивой женщиной? А когда жертва теряла сознание, разрубить ее, как надо, было уже делом техники. Конечно, такой удар тоже требует мастерства и твердости руки, но ничего фантастического в нем уже нет... Кстати, там же, в гитарном чехле, он таскал резиновые бахилы от общевойскового комплекта химзащиты – такие, знаете, до самого паха. Чтобы не забрызгаться.
– Мясник, – с отвращением произнес Осмоловский и, чтобы успокоиться, опять открыл коробку, в которой лежал энклапион.
– Ну, шеф, – заныл Быков, – ну, хоть одним глазком!..
– Только не лапайте, – строго предупредил профессор, передавая ему коробку.
– За кого вы меня держите? – обиделся Гена, впиваясь глазами в сокровище, на которое Глебу по ряду причин уже было противно смотреть. – Глядите-ка, совсем не поврежден! Даже как будто новее стал... Смотрите, как блестит!
– Не говори чепухи, – сердито оборвал его восторги Осмоловский и отобрал у аспиранта коробку. – Блестит, блестит... Столько времени по разным карманам валялся – как же тут не заблестеть? Сегодня же сфотографируй его, как положено, и составь описание. И завтра же, прямо с утра, принимайся за расшифровку. Вот тебе и тема для диссертации... Спасибо вам огромное, – уже другим, торжественным и растроганным тоном обратился он к Глебу. – Вы, батенька, спасли бесценное произведение искусства!
– Не стоит благодарности, – рассеянно ответил Сиверов, думая о другом, гораздо более ценном, с его точки зрения, произведении искусства, которое ни ему, ни Ивару Круминьшу спасти не удалось.
За ужином он был непривычно тих и задумчив. Вообще-то, такое случалось с ним нередко и означало, как правило, что он опять думает о работе. Но в тот вечер, ничем, казалось бы, не отличавшийся от других, Ирина Быстрицкая вдруг преисполнилась очень неприятной уверенности в том, что ее муж думает о какой-то другой женщине. Она всегда считала – может быть, ошибочно, – что подобные вещи надо выяснять сразу, и потому задала прямой вопрос. Сиверов посмотрел на нее отрешенным, непонимающим взглядом, потом, подумав немного, ответил: "Да", а потом, рассмеявшись, хотя и не слишком весело, объявил, что это не имеет ровным счетом никакого значения. Как ни странно, Ирина ему поверила.
* * *
Ивар Круминьш залпом допил коньяк и сразу налил еще, наполнив стакан до краев, так что немного коричневой жидкости пролилось на дубовый стол, за который разом могли усесться человек двадцать.
Гроссмейстер сидел за пустым столом в пустой кухне пустого дома и стаканами, как воду, хлестал коньяк, празднуя победу, которая оказалась пирровой. В пальцах его левой руки, мелко подрагивая, дымилась сигарета; Гроссмейстер ощущал легкую тошноту и головокружение и не знал, вызваны они коньяком или плотным, густым запахом бензина, пропитавшим весь огромный дом от подвала до чердака.
Час назад он вернулся с кладбища. Странно, но только вид продолговатого земляного холмика окончательно убедил его в том, что Анна умерла и что ждать ее возвращения отныне бессмысленно. Это было странно и непривычно – не ждать. Ожидание стало частью его естества, такой же неотъемлемой, какой могла бы стать сама Анна, если бы жизнь сложилась немного иначе. А теперь на месте ожидания зияла пустота, которую нечем было заполнить.
Решение он принял еще там, на кладбище. Этот дом он построил для нее и до сих пор жил здесь только потому, что это было ее место – место, предназначенное для того, чтобы ждать ее возвращения. Только для этого, ни для чего больше. Теперь, когда ее не стало, существование этого слишком просторного дома окончательно потеряло смысл. Он решил, что подожжет дом, а потом просто уедет куда глаза глядят.
Хотя как раз дом был виновен в происшедшем в самую последнюю очередь. Если кто и был виноват, так это сам Гроссмейстер – вернее, выработавшаяся у него еще в детстве привычка переставлять людей, как шахматные фигурки, с годами превратившаяся во всепоглощающую страсть. В одну из страстей, в плену которых он жил, никак не проявляя этого внешне.
Гроссмейстер выпил, снова налил, раздавил сигарету о крышку стола, закурил новую и посмотрел на один из немногих предметов, лежавших перед ним на пустой, широкой и длинной, как загородное шоссе, дубовой плоскости. Это был чудовищных размеров, находящийся в предпоследней стадии ветхости рукописный том в полуистлевшем кожаном переплете с позеленевшими медными застежками. История ордена, написанная каким-то безвестным монахом-грамотеем в те времена, когда тот был на пике славы и могущества и закованные в железо тамплиеры стояли на страже у дверей королевских сокровищниц. Именно там, среди исчерченных порыжелыми, выцветшими готическими буквами распадающихся от неосторожного прикосновения страниц, Гроссмейстер обнаружил описание энклапиона, который носил на шее один из его многочисленных предшественников – самый первый гроссмейстер ордена храма. Описание было дотошным – чувствовалось, что автор часто имел возможность видеть энклапион и явно мечтал как-нибудь его заполучить. Там были указаны даже точные размеры – в тогдашних единицах измерения, естественно, – и с точностью до буквы воспроизведена выбитая на его внутренней поверхности надпись. Ничего особенного она не содержала. Это было что-то вроде духовного послания гроссмейстера тем, кто после его смерти займет его место, – обычная выспренняя чепуха в духе того славного, но довольно наивного времени.