Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобный энциклопедический фатализм положил начало большой дружбе. Аурелиано каждый день встречался с четырьмя спорщиками, которых звали Альваро, Херман, Альфонсо и Габриель[113] , — его первыми и последними друзьями в жизни. Для такого человека, как он, знавшего лишь книжную действительность, эти кипучие дискуссии, начинавшиеся в шесть часов в книжной лавке и завершавшиеся в борделях к рассвету, стали настоящим откровением. До той поры он и думать не смел, что литература может служить самой увлекательной игрой, придуманной для того, чтобы позабавиться над людьми, как заявил Альваро одной бурной ночью. Лишь спустя некоторое время Аурелиано сообразил, что такое произвольное толкование было основано на убеждениях ученого каталонца, для которого вся ученость выеденного яйца не стоит, если она не помогает сготовить новое блюдо из турецкой фасоли.
Тем вечером, когда Аурелиано прочел лекцию о тараканах, дискуссия закончилась у девочек, которые продавали себя с голоду в каком-то вымышленном борделе на окраине Макондо. Хозяйка, улыбчивая святоша, была одержима манией открывать и закрывать двери. Ее растянутый в улыбке рот, казалось, выражал довольство глупостью клиентов, принимавших всерьез заведение, существовавшее лишь в воображении, ибо там даже осязаемые предметы не были самими собой: мебель разваливалась от прикосновения, виктрола отдала свое пустое чрево курице, сидевшей на яйцах, сад пестрел бумажными цветами, толстые газеты были датированы числом до рождения Банановой компании, а литографии на стенах вырезаны из журналов, которые никогда не издавались. Чистым блефом были и робкие потаскушки, прибегавшие из соседних домов, когда хозяйка им подавала знак, что пришли гости. Девочки являлись, не здороваясь, в цветастых платьицах пятилетней давности, из которых они выросли и которые снимали так же просто, как и надевали, а в пароксизме страсти удивленно попискивали: «Ой-ой-ой! Ох, потолок обрушился!» — и, получив свои полтора песо, тут же отдавали деньги за кусок хлеба с сыром, который им продавала хозяйка, улыбаясь еще шире, потому что только ей было известно: эта еда — не еда. Аурелиано, чей тогдашний мир начинался с пергаментов Мелькиадеса и кончался койкой Дьяволицы, прошел в этом невсамделишном борделике некий курс лечения от робости. Сначала у него ничего не получалось в этих комнатушках, куда хозяйка входила как раз тогда, когда подкатывал самый сладкий момент, и начинала отпускать всякого рода похвалы интимным способностям обоих действующих лиц. Но потом Аурелиано так свыкся с мелкими жизненными неурядицами, что одной далеко не самой удачной ночью он, бросив одежду в гостиной, стал голым бегать по дому, жонглируя бутылкой пива на своей капризной мужской принадлежности. Именно он ввел в моду разные экстравагантные выходки, на которые хозяйка взирала со своей вечной улыбкой, не возражая, не веря им, как не верила тому, что Херман пытался поджечь ее дом, желая доказать, что такового не существует, и что Альфонсо свернул шею попугаю и бросил его в кастрюлю, где начинал закипать куриный суп.
Хотя сердцу Аурелиано были близки и дороги все четверо друзей и порой он думал о них, как об одном человеке, ближе других ему был Габриель. Симпатия родилась однажды вечером, когда он случайно упомянул о своем родственнике, полковнике Аурелиано Буэндии, и Габриель оказался единственным, кто поверил, что друг не шутит. Даже хозяйка, которая обычно не вмешивалась в их разговоры, объявила с запальчивой категоричностью уличной балаболки, что полковник Аурелиано Буэндия, о котором она и вправду как-то слышала, был просто выдуман правительством, чтобы убивать либералов. Габриель, напротив, ничуть не сомневался в том, что полковник Аурелиано Буэндия существовал, потому что тот был товарищем по оружию и закадычным другом его, Габриеля, прадеда — полковника Херинельдо Маркеса. Особо странные коленца выкидывала людская память, когда речь заходила о массовом убийстве рабочих. Всякий раз, когда Аурелиано заговаривал об этом, не только хозяйка борделя, но и люди постарше ее отвергали гнусную ложь о расстреле рабочих в западне у вокзала и о составе в двести вагонов, набитых трупами, и, более того, упорно повторяли, что тут вообще не было никакой Банановой компании, ссылаясь, ко всему прочему, на выводы следственной комиссии и на учебники начальной школы. Так что Аурелиано и Габриель стали еще и сообщниками, единомыслие которых скреплялось действительно имевшими место событиями, в которые никто не верил и которые до такой степени были неотделимы от существования двух друзей, что обоих не накрыла откатная волна прибоя, не оставившая от конченого мира ничего, кроме ностальгии по прошлому. Габриель ночевал где придется. Аурелиано помещал его несколько раз в ювелирной мастерской, но тот не мог там уснуть, прислушиваясь к копошению мертвецов в спальнях до самого рассвета. Позже Аурелиано отвел друга к Дьяволице, которая пускала его в свою общедоступную комнатушку, когда бывала одна, и отмечала вертикальными царапинами его долги за дверью на местечке, свободном от долгов Аурелиано.
Несмотря на свою беспутную жизнь, все четверо пытались заняться и путным делом, по настоянию ученого каталонца. Он, со своим опытом старого профессора классической филологии, обрушил на них гору антикварных изданий и сумел заставить их просидеть ночь за книгами в поисках тридцать седьмой сцены какой-то трагедии — и это в городке, где уже ни у кого не было ни желания, ни возможностей знать больше ученика начальной школы. Открывший радость дружбы, обалдевший от освоения прелестей мира, закрытого для него ханжеством Фернанды, Аурелиано забросил пергаменты, причем тогда, когда стал приоткрывать завесу над пророчествами, зашифрованными в стихах. Но, убедившись позже, что времени хватает на все, включая бордели, он надумал вернуться в комнату Мелькиадеса и решил не сдаваться, пока не откроет всей тайны шифра. Это случилось в те дни, когда Гастон стал отправляться на прогулки в ожидании аэроплана и Амаранта Урсула почувствовала себя такой одинокой, что однажды утром заглянула в комнату к Аурелиано.
— Привет, каннибал, — сказала она. — Значит, ты опять в пещере.
Она была неотразима в своем фантазийном платье с длинными ожерельями из позвонков рыбы-бешенки[114] , нанизанных на нитки ею самой. Муж, доказавший свою верность, был спущен с поводка, и впервые после возвращения домой ей представилась возможность побездельничать. Аурелиано не надо было видеть ее, чтобы чувствовать ее присутствие. Нагнувшись, она поставила локти на его стол, такая близкая, такая беззащитная, что Аурелиано расслышал глубинный шорох своих костей и зарылся в пергамента. Стараясь преодолеть смущение, он поймал свой голос, ускользавший от него, уцепился за жизнь, оставлявшую его, оживил память, затвердевшую, как коралл, и стал рассказывать ей о священном предназначении санскрита, о научно обоснованной возможности видеть будущее, просвечивающее сквозь время, как просвечивают на солнце буквы, написанные на обороте листа, о необходимости познать пророчества, чтобы они не обернулись проклятиями; говорил о «Столетиях» Нострадамуса и о гибели Кантабрии[115] , предсказанной Сан Милланом[116] . Внезапно, не прерывая своей речи, движимый импульсом, дремавшим в нем с рождения, Аурелиано сжал рукой ее локоть, надеясь своим решительным жестом положить конец внутреннему волнению. Но она ухватилась за его указательный палец с ласковым простодушием, как не раз бывало в детстве, да так и держала, пока племянник отвечал на ее вопросы. Их соединял ледяной указательный палец, который ни о чем не говорил ни в каком смысле, пока она вдруг не очнулась и не хлопнула себя по лбу. «Ой, муравьи!» — воскликнула она. И, забыв о манускриптах, устремилась к двери танцующей походкой и с порога послала Аурелиано кончиками пальцев такой же воздушный поцелуй, каким прощалась с отцом в день своего отъезда в Брюссель.