Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот Митьку Сопровского Камлаев увидал впервые в «Синей птице», когда тот вышел на сцену к джаз-банду и исполнил наобум, импровизируя, нечто нечеловечески усложненное, сменяя через каждые двадцать секунд стили и языки, так что и Камлаев не сразу расслышал, что Митяй исполнял всего лишь новогоднюю песню о «елочке» — то на патетическом языке Чайковского, а то на экспрессивном наречии Шопена (с непременным крещендо в середине фразы), а то и вовсе срываясь в модальный джаз — без мелодии, без ритма.
С Ленькой Голубевым он и вовсе познакомился в спортивном лагере «Спутник» при попытке отбить у него подругу, и между ними случилась даже та пьяная драка, когда замах выходит на рубль, а удар — на копейку.
А на обратной дороге из Горького в Москву Камлаев и познакомился с Гербертом Шульцем, чье пианиссимо пробивало людей насквозь.
Первоначально никакого названия у камлаевской банды не было, но скоро решили назваться «Конгломератом» (от лат. conglomeratus — механическое соединение чего-либо разнородного, беспорядочная смесь). Поскольку все студии звукозаписи внутри страны были для Камлаева закрыты, две трети когда-либо сыгранного «Конгломератом» кануло в небытие.
Первым симптомом болезни в 75 процентах случаев является гематурия, причина которой должна быть установлена в каждом отдельном случае.
Меня всегда поражала стерильность медицинских терминов, то, насколько наш слух резистентен (невосприимчив) по отношению к этим самым терминам, как если бы врачи и в самом деле нарочно задались целью придумать для всех неприглядных проявлений нашей физиологии неустрашающие имена. Неудобопроизносимые или, напротив, мелодичные, калькированные с латыни, они и на глаз, и на слух воспринимаются безболезненно. Кто подумает, к примеру, что та же гематурия есть не что иное, как кровь, которая выделяется с мочой во время мочеиспускания?
Медицинские термины — это скальпели, шприцы, ватно-марлевые повязки, латексные перчатки. А под ними опухоли, растущие как на дрожжах, и легкие, изъеденные червями, под ними — сип придушенный и скрежет зубовный. Потому так и шарахаемся мы от простосердечных Ваньков и Вальков, от колхозников и работяг, угодивших вместе с нами — не дай бог — в больницу и называющих все вещи своими именами. От этого нас наизнанку выворачивает и хочется интеллигентных, научных иносказаний, которые не только подменяют, но как будто и отменяют суть.
У отца не было слабостей. И потребностей. Разве что в никотине. Да и крепкий табак для отца был скорее стимулирующим средством, тем топливом, на котором отец работал, и как только интенсивность мыслительной работы ослабевала и голова наполнялась ватой, он тут же подкреплял, подстегивал себя очередной толстой папиросой. Он не пил. То есть вообще. Неприятие его горячительных напитков было абсолютным. По уверению отца, никакого удовольствия от водки он не испытывал. (То было для Камлаева в высшей степени странным, ибо лучшего, простейшего и доступнейшего средства сделать твердый, непроницаемый мир податливее он не знал.) У отца было два превосходно сшитых костюма из английской шерсти, но каждый служил ему по десять и более лет, служил до тех пор, пока «вечная», неизносимая материя окончательно не истрепывалась. И даже то, что подкладка «независимо от верха» превращалась в клочья, не побуждало отца искать немедленной замены своему ежедневному облачению. Необходимый минимум — вот был принцип, которым руководствовался отец, все личные вещи которого можно было сосчитать по пальцам: станок для безопасной бритвы «Жиллетт», помазок из конского волоса, самим отцом изготовленная наборная шариковая ручка (то же самое, что и ножи с наборными рукоятями из разноцветных колец: такие рукоятки, кстати, отец тоже сам изготавливал), портмоне из толстой желтой кожи, латунный самодельный портсигар и второй, золотой, с гравировкой от «благодарных коллег», легендарная и безотказная «Зиппо», что была лет на десять старше Матвея и попала в страну еще по ленд-лизу. Верхом роскоши и излишества был отцовский широкий толстокожий ремень с головою ощеренного льва на латунной пряжке — тот самый ремень, на который Матвей с детства навострился, собираясь присвоить себе… Была одна слабость, а именно, хорошие импортные спиннинги, а также рыболовные крючки, грузила, блесна — тут, пожалуй, отец действительно был настоящим денди.
У отца была служебная, казенная машина: сначала «Победа», а потом и «Чайка» с плексигласовым складчатым флажком на радиаторе — скорее дань необходимости мгновенно перемещаться с места на место. В деньгах никогда не было недостатка, но вот с примером швыряния их в каком-нибудь ресторанном загуле Камлаев не сталкивался ни разу, а угодив впоследствии случайно в один из действительно богатых домов, был поражен разительным контрастом между тамошней роскошью и почти убогостью их собственной, камлаевской, обстановки. Правительственной дачи не имелось и в помине, зато двенадцать лет назад отец вступил в садоводческий кооператив и с тех самых пор своими силами возводил дачный дом на собственном участке.
Бесповоротность отказа от всех дармовых и готовых благ, которые полагались отцу, сначала казалась Камлаеву странной. Как можно не пользоваться тем, что досталось тебе совершенно даром (в том смысле, что попало в твои руки готовым, и никаких усилий по возведению, постройке с нуля тебе не требовалось), как можно отказываться от того, что ты заслужил собственным умом, своей работой, результаты которой оценило государство, Камлаев до поры до времени не мог этого понять. И потом только начал подозревать, что это было одним из главных условий отцовской независимости. Отец никому не хотел быть обязанным. Он не был связан признательностью и благодарностью, и ему было не за что становиться преданным какому-нибудь человеку или группе людей. «Я у вас ничего не брал, не вступал с вами в сговор, не прибивался к вашей стае, так зачем же мне плясать под вашу дудку?» — вот так примерно рассуждал отец.
Отец был не просто не завистлив, но завистью обделен до некоторой даже патологии, как если бы сам Господь Бог, распределяя между людьми все человеческие чувства, положил отцу двойную порцию нетерпимости к людям и совершенно позабыл про берущие всякого человека завидки. Вот тут, пожалуй, и была их общая слабость с отцом — до ругани, до скрежета зубами неприятие людей, сознание которых, с точки зрения Камлаевых, ничем не отличалось от сознания амебы. По сравнению с самими Камлаевыми все прочие человеческие существа казались им немного кретинами. Так, люди, которые не делали музыку, для Камлаева были людьми непременно второго сорта, и жить им на этой земле позволялось постольку-поскольку.
Приходил ли отец в отчаяние, опускались ли у него хоть когда-нибудь руки, испытывал ли унизительное чувство собственного бессилия? Просыпался ли среди ночи от мысли о никчемности и бесполезности своей работы? Да, наверное, и приходил, и опускались, но вот только не видно этого было практически никому, и никто не должен был видеть отцовского уныния, и отец, в свою очередь, права не имел уныния выказывать — не то что объявлять во всеуслышание… Отец мог швыряться стаканами, плеваться и скрипеть зубами, осыпать виновников своих поражений и неудач многоэтажной бранью, но не скулить от бессилия, не демонстрировать ближним, насколько несправедливо его обидели, насколько бесчестно предали, насколько незаслуженно обделили. О помощи, о сочувствии он никогда не просил. И это в то время, когда Матвею, партитуры которого не издавались и сочинения которого нигде не исполняли, так часто хотелось, чтоб кулаки друзей сжимались от негодования и чтобы все его друзья в один голос говорили о непростительности подобного непризнания.