Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прохладных комнатах пансиона Хегер возвышающийся горой обвал чемоданов и сумок; снаружи давит и опаляет окна летняя жара. Хегеры уезжают на каникулы к побережью, другие учителя и ученицы — домой. Только Шарлотта и экономка остаются.
Море, море. Как жаль, что она не может поехать к морю! Она знает, что ей следует ехать к морю и уплыть на пакетботе домой, вместо того чтобы сидеть здесь, как… как кто? Собака на сене? Кукушка в чужом гнезде? Нет, подходящих образов нет. Нет способа передать, что она чувствует. Разве только сказать, что она не представляет себе другой жизни. И она не может этого понять.
В прихожей месье Хегер набрасывает свое белое дорожное пальто, а дочери весело кружатся рядом. Как это часто бывает, он будто бы видит Шарлотту, хотя взгляд его направлен не на нее.
— Мадемуазель Бронте, надеюсь, вы нашли книгу, — говорит он, подходя к ступеньке, на которой задержалась Шарлотта. — Я подумал, что она поможет занять ваше время.
— Спасибо, месье. Это очень мило с вашей стороны.
— Что ж, мне не слишком-то нравится, что вы остаетесь здесь одна. Я собирался сказать, что, по-моему, женщины переносят уединение не так хорошо, как мужчины. Но я помню, как вы убеждали меня, что у мужчин и женщин гораздо больше общего, чем мы привыкли считать, поэтому попридержу язык за зубами.
Она качает головой. Наверное, с ней прощаются: она не вполне это осознает. Она думает о мужчинах и женщинах, о том, что у них общего и что их разделяет, станут ли они, как он спрашивал, счастливее, если признают это. И ей приходит в голову, что для некоторых людей — по обе стороны — это вовсе не важно, поскольку им суждено быть счастливыми.
— Мисс Бронте, помилуйте, в последнее время у вас нездоровый вид.
— Ах… Простите, миссис Робинсон.
— Моя дорогая, я вовсе не попрекаю вас этим. Ну же, расскажите, вы плохо себя чувствуете? Я не оставлю вас в покое, пока не удовлетворюсь. Доктора Кросби, несомненно, можно будет уговорить на некоторое время отойти от мистера Робинсона…
— Нет, нет, просто мне чуть-чуть нехорошо — именно сейчас.
Энн чувствует, как горят ее щеки. Но миссис Робинсон, гибко усаживаясь и позвякивая браслетами, ничуть не смущается.
— Ах, это. Полно вам, мисс Бронте, мы ведь с вами женщины, не нужно стесняться упоминать об этом. Как верно их прозвали проклятием. Они просто-таки выбивают меня из колеи на полмесяца. Знаете, я считаю лучшим укрепляющим средством морской воздух — а мы ведь скоро переезжаем в Скарборо.
— О, да, я действительно с нетерпением жду этого, сударыня.
— Побег из угрюмого Торп-Грина, а? Нет, нет, я всего лишь вас поддразниваю. Восхитительное место, не правда ли? Эти чудесные утесы и великолепное море… Знаете, а ведь я когда-то могла выйти замуж за капитана морского флота. О помолвке даже речь еще не заходила, но степень симпатии позволяла, по крайней мере, предполагать такую возможность…
Если только миссис Робинсон пустилась в описание давних побед, ее смело можно слушать вполуха и думать о своем. Но Энн, которая любит контролировать ход своих мыслей, обнаруживает, что сегодня они разбегаются во все стороны, как всполошившиеся цыплята. И хотя сейчас подошло время ее цикла, дело не только в этом, а в ощущении, которое она испытывает; или, скорее, это ужасное его усиление, гнетущее и мучительное, а все вместе — непостижимо — сливается в чувство, будто находишься на нестерпимой грани.
Шарлотта много гуляет, чтобы заполнить дни и постараться утомить себя перед ужасающей порой ложиться спать, перед тем, как она станет умолять и ползать на коленях у алтаря жестокого сна, божества, которое отказывается приходить. Брюссель в августе пылает. Ничто не может быть дальше от холодного непреклонного севера, чем эти сгорающие на солнце бульвары с мошкарой, кишащей в чернильной тени деревьев, пузатые бочки водовозов, со скрипом проезжающие мимо, соломенные шляпы и черные кружевные накидки. Тем не менее Шарлотта все думает о Шотландии, об этом великолепном обреченном рыцаре Монтрозе, который с оружием в руках выступил за своего короля, был казнен и расчленен. Впервые эту историю им прочитала Мария в детском кабинете. «Боже мой, Мария, — думает Шарлотта. — Тогда еще ребенок, но благоразумия уже больше, чем у меня когда-нибудь будет». Его тело разрезали, а части повесили в разных городах, в назидание. Рука в Абердине, голова в Эдинбурге. Почему она думает об этом? Каким-то образом Шарлотта чувствует, упрямо шагая и шагая вперед, будто нечто подобное произошло с ней без ее ведома, будто по всему городу разбросаны отрубленные кусочки ее самой: в парке, в Гар-дю-Нор[89], в Шапель-Рояль, у богато украшенных, остроконечных фасадов старых купеческих домов вокруг Гранд Плас. Быть может, прогулки — это способ собрать себя воедино? Однако она всегда заново разорвана на куски к тому времени, когда возвращается в пансион Хегер.
Она ни с кем не разговаривает. Мэри Тейлор уехала в Германию, а большинство ее английских знакомых покинуло город на лето. Однажды Шарлотта остановилась у порога швеи, которая когда-то сделала для нее несколько платьев опрятного французского, а не топорного английского фасона и которая была приятной, общительной женщиной. Ее порекомендовала мадам Хегер. Любопытно вспомнить. Шарлотта уверена, что теперь мадам Хегер не проявила бы такой дружеской заботы. Она не может понять почему. Помедлив, Шарлотта пошла дальше.
Если она и общается, то только с лицами. Она часто выходит на улицы самым ранним утром; в этот час лица людей, что идут мимо, кажутся необычно оголенными и уязвимыми. Шарлотте представляется, что она читает в них последние скорби людей, их проблемы: супружеская ссора, быть может; бодрствование у постели больного; мечты об успехе, которым просыпающийся день явил такой пресный, с металлическим привкусом контраст. Иногда она спускается к цветочному рынку. Ее притягивают не столько огромные подносы и корзины цветов, представленные в таком изобилии, что взгляд и шести дюймов не проскользнет, чтобы не поразиться новой вариации оттенков, сколько контраст. Рядом с бутонами люди выглядят как тусклейшие последыши творения — бедные, худые, старые, оборванные. Цветы, похоже, во всех отношениях взяли от жизни лучшее. За исключением, быть может, сознания, но и это сомнительное преимущество.
Как бы рано Шарлотта ни выходила из дому, как бы долго ни гуляла, все равно, раздеваясь в пустом темном дортуаре, она ощущает мятежную пульсацию бессонницы, точно она наказанный ребенок, которого отправили в кровать, когда чудесный день еще только соблазнительно тает в воздухе за окном. Порой, когда скованная жарой Шарлотта лежит в дортуаре и наблюдает, как колышутся белые занавески, похожие на ленивых привидений, у нее возникает ощущение, будто что-то надвигается. Кажется, что в соседней комнате находится человек, принесший какую-то новость, и это напоминает первые холодные уколы зубной боли.
Нижний мир. Ангрия раскрывается перед ее разумом, из Вердополиса доносится шум… Нет, нет. Вспомни Дьюсбери-Мур, вспомни, каково это — быть безумной и одинокой.