Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу описать их одежду. По-моему, это важно. Джоши — в кашемировом пиджаке, шерстяном галстуке и хлопковой сорочке, все из «МолодаМанда для Мужчин», примерно те же тряпки, что Юнис выбирала мне, только слегка формальнее. Она — в костюме от «Шанели», букле цвета «парижская лазурь», искусственный жемчуг на груди, кожаные сапоги до колен; одежда прятала ее всю, только острые коленки отсвечивали. Она выглядела не женщиной — подарком в упаковке. Сэлли тоже разоделась — костюм в полоску и булавочный укол золотого крестика на мягкой подушке шеи. Я увидел наметившиеся смешливые морщинки у глаз, заработанные с таким трудом, подбородок с одинокой подкупающей ямочкой. Когда я подошел, сестры свернули беседу с Джоши, ладонями прикрыли рты. И ни с того ни с сего я сообразил, что мучило меня в портрете мертвеца на диване в Омахе. В углу фотографии, за грудой молодежного барахла, в основном струнных инструментов и устаревших ноутбуков, лежала мертвая сука, немецкая овчарка, расстрелянная в упор, и на покоробленный пол гостиной молнией выплеснулась кровь. На голом животе мертвой собаки, верхом на ее налитых сосцах, упираясь в них лапами, примостился щенок, совсем крошечный, нескольких дней от роду. Его морды не видно, но уши навострились, а хвостик спрятался между лапами, то ли от горя, то ли от страха. Почему же это меня так будоражит?
На миг я отключился, улавливая речь Джоши обрывками: «Я с ним познакомился на катке…» «Я родом из другой бюджетной культуры…» «Если поразмыслить, капиталистическая система пустила корни в Америке, как нигде больше…»
А потом его рука обняла меня, и мы зашагали прочь от девушек. Не помню, где именно мы были, когда он толкал свою речугу. Мы потерялись в негативном пространстве, мне оставалось цепляться только за его близость. Он говорил о том, что все свои семьдесят лет не знал любви. О том, как это несправедливо. Сколько в нем любви; в некотором роде я был ее реципиентом. Но теперь ему требуется нечто иное: близость, общность, юность. Когда Юнис перешагнула порог его квартиры, он понял. Он взял мой эппэрэт и предъявил мне исследование о том, как романы, длящиеся с мая по декабрь, поднимают потолок ожидаемой продолжительности жизни обоих партнеров. Он говорил о практических вещах, о моих родителях в Уэстбери. Он может перевезти их поближе, на периферию, в Асторию, в Куинс. Некоторое время нам не нужно встречаться, но в конце концов мы трое вновь подружимся.
— Однажды мы можем стать как семья, — сказал он, но при слове «семья» я подумал об отце, о моем настоящем отце, лонг-айлендском уборщике с непостижимым акцентом и подлинным запахом. Разум мой отвернулся от слов Джоши, и я задумался об отцовском унижении. Унижении мужчины, который вырос евреем в Советском Союзе, отмывал мочу с писсуаров в Штатах и боготворил страну, распавшуюся так же просто и неизящно, как и та, что он оставил.
Я вообще не понимал, где я, пока Джоши не отвел меня назад к Юнис и Сэлли — сестры держались за руки и глядели в синее отверстие стеклянного потолка, словно ждали спасения.
— Вероятно, вам с Ленни нужно сейчас побыть вдвоем, — сказал Джоши. Но Юнис не выпускала руку Сэлли и не глядела мне в глаза. Они стояли вместе, молча, их грудки выпирали, их глаза были спокойны и пусты, и якобы безбрежный континуум их жизней разворачивался перед ними, заполняя три измерения Триплекса.
Из меня вырвались слова. Глупые слова. Худшие финальные слова, какие можно подобрать, но все-таки слова.
— Бестолковая ты гусыня, — сказал я Юнис. — Зачем ты надела такой теплый костюм? Еще осень. Тебе не жарко? Тебе не жарко, Юнис?
В вестибюле неподалеку раздался пронзительный вопль, и туда, что-то крича куче разных людей, роскошной борзой пронесся Говард Шу.
Прибыла китайская делегация. Незримая сила взметнула в воздух два огромных транспаранта, и зазвучали вступительные такты «Вечно молодого» («Потанцуем слегка, потанцуем пока»).
Добро пожаловать в Америку 2.0:
ГЛОБАЛЬНОЕ партнерство
Вот ЭТО — Нью-Йорк:
Очаг Стильной Жизни, Статусный город
Что-то громко защелкало в воздухе, и я вспомнил трассирующий огонь Перелома. Из центра восточного базара сквозь гигантский стеклянный потолок в вышине запускали фейерверки. Когда грянул первый залп, Сэлли поморщилась и заслонилась ладонью. Потом все затолкались, желая пробраться поближе и увидеть китайцев. Я остался на месте, и толпа тел омывала меня — молодежь за восемьдесят, в ироничных футболках с оленем Джона Дира[100]и бейсболках, еле налезших на новехонькие шелковистые копны волос. Меня разлучило с теми, кого я любил, вытолкнуло из стеклянного дома, и я очутился на зимнем холоде, у колонны лимузинов с эмблемами Народной капиталистической партии, напротив Триплексов, рядком подвешенных над ФДР-драйвом и Ист-Ривер. Когда-то здесь было муниципальное жилье и улица под названием авеню Д. Мимо промчались Медийщики — бежали как на пожар, будто где-то горели небоскребы. Я смотрел на юг. Надо было думать о Юнис, оплакивать Юнис, но это пока не наступило.
Хотелось домой. Хотелось домой на мои бывшие 740 квадратных футов. Хотелось домой, в бывший Нью-Йорк. Хотелось почуять могучий Хадсон и злую, со всех сторон обложенную Ист-Ривер, и большой залив, что тянулся от фасадов Уолл-стрит и соединял нас с наружным миром.
Я вернулся в наше медсестринское общежитие. Сел на жесткую постель и вцепился в покрывало, затем прижал подушку к сопоставимо мягкому животу. Почему-то еще работал кондиционер. В комнате стоял собачий холод. По подбородку тек холодный пот, книги на ощупь были холодны. Влажность меня озадачила, и я пощупал глаза — проверил, не плачу ли. Вспомнил, как выстрелили фейерверки. Вновь услышал их грубый никчемный грохот. Увидел, как Сэлли закрывается рукой от неминуемого фантомного удара. Лицо у нее было умоляющее, но полное любви, она еще верила, что все может быть иначе, в последний момент что-то надломится, кулак раскроется, и они снова станут семьей.
Антигистамины, тампоны и дорогие лосьоны Юнис уже исчезли из ванной — видимо, Джоши кого-то за ними прислал, — но на углу ванны остался флакон геля для душа «Цетафил для чистой нежной кожи». Я включил душ, забрался в ванну и вылил «Цетафил» на себя. Я втирал его в плечи, в грудь, в локти и в лицо. Потом встал под болезненный водяной жар, и кожа моя стала нежна и чиста, как и было обещано на флаконе.
Лэрри Эйбрахэм
Доннини, Свободное Государство Тоскана
Мальчишкой я до того любил родителей, что это сошло бы за совращение малолетнего. Слезы наворачивались на глаза всякий раз, когда мама кашляла от «американских химикатов в атмосфере» или отец хватался за свою осажденную печень. Если б они умерли, я бы тоже умер. А их смерти надвигались неотступно и неоспоримо. Пытаясь вообразить души родителей, я видел только безукоризненно белые русские сугробы из глав про Вторую мировую в учебнике истории, где в сердце России вгонялись стрелочки с названиями немецких бронетанковых дивизий. Я был темным пятном на этих сугробах. Еще до рождения я уволок родителей прочь из Москвы, города, где папе, инженеру, не приходилось зарабатывать на жизнь вытряхиванием мусорных корзин. Я увез их прочь, чтобы у зародыша, поселившегося в маме, у этого «будущего Ленни», жизнь была получше. И однажды Бог накажет меня за то, что я с ними сделал. Он покарает меня — он их убьет.