Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером после ухода Муры я долго сидел, курил и обозревал положение. Когда испарилась первая радость освобождения, ее сменила глубокая депрессия. Мое будущее казалось безнадежным. Нервы сдали. Теперь, когда меня должны были освободить или, вернее, выслать из России, я не хотел уезжать. Я все время возвращался к предложению Петерса остаться в России с Мурой. Я обратил на него больше внимания, чем это может себе представить английский читатель. Оно было не так безумно невозможным, как казалось. Садуль и Паскаль, юный французский офицер, чертами лица похожий на святого, приняли подобные предложения. Думал я и о Маршане! Эти люди не были намеренными предателями. Как и на большинство из нас, на них оказал влияние социальный переворот, который, как они понимали, потрясет до основания весь мир. Были минуты, когда я спрашивал себя, что я сделаю, если мне придется выбирать между цивилизацией Уоллстрита и варварством Москвы. Но теперь я не мог поступать свободно. Я стал центром маленькой международной бури — яблоком раздора для двух систем мира. Мне нельзя стать большевиком. Теперь, когда телеграфные провода половины Европы работали, чтобы обеспечить мне освобождение, я не мог отказаться от своих официальных обязательств. Решение принесло с собой равнодушие и беспомощность. Несколько времени тому назад одна американская газета, критикуя американскую дипломатию в России, сделала сравнение не в пользу американского посланника «с холодным, искушенным Локкартом, беспощадно и расчетливо преследующим английские интересы». Какой сатирой на мое поведение казалось это теперь. Как ничтожны личные желания в этом водовороте международного конфликта.
Сама Мура была удивительна. Она была больна. Температура у нее доходила до 39, но она не жаловалась. Она отнеслась к разлуке с русским фатализмом. Она знала, что другого выхода не было.
Еще два дня меня продержали в Кремле. Мура оставалась со мной с утра до вечера. Вместе мы упаковали вещи: книги, колоду пасьянсных карт, заметки и письма — некоторые были написаны на бланках ЧК, — это она присылала их. Мы говорили главным образом о прошлом, избегая, насколько возможно, всяких разговоров о будущем.
Во вторник первого октября Карахан заехал попрощаться со мной. Он сообщил, что мы должны уехать на следующий день. В три часа дня меня освободили и под конвоем отвезли на квартиру. У дверей поставили часового и сообщили, что я нахожусь под «домашним арестом».
Квартира была в печальном виде. После моего вторичного ареста ее занимал отряд ЧК. Я обнаружил пропажу жемчужных запонок, нового непромокаемого пальто и значительной суммы денег. Солдаты выпили все наше вино и присвоили запасы провизии. При поисках компрометирующих документов они ободрали обивку со стульев и дивана. Они даже протыкали обои. И все же в закрытой пишущей машинке в моем кабинете я нашел листок бумаги, который ускользнул как от их внимания, так и от моего. На нем стояли следующие слова: «Я подтверждаю, что фирма кредитоспособна на сумму в…». К счастью, секретарь, писавший это, не продолжил дальше.
Мне не было разрешено выходить, запрещения принимать посетителей не было. Вечером ко мне зашел Аскер. Он был самый деятельный и самый благоразумный из всех нейтральных представителей. Он сообщил, что в один момент мне серьезно угрожала опасность быть расстрелянным. Я благодарил его от всей души. Он был лучшим из шведов, и ему мы больше всего обязаны нашим освобождением. Вторым человеком, кому мы остались неоплатными должниками за его хлопоты, был Уордвелл. Позднее, когда мы вернулись в Англию, английское правительство пожаловало орден св. Михаила и св. Георгия нейтральным посланникам, ведшим переговоры о нашем освобождении. Мне удалось получить для Уордвелла, который, как американец, не мог получить ордена, серебряное блюдо с надписью, выражающей благодарность английского правительства за его услуги.
Другим посетителем была Люба Малинина, племянница Челнокова. Она сообщила, что выходит замуж за «Хикки», который все еще отсиживался в норвежском посольстве. Не могу ли я обеспечить ему свободу на один час завтра, чтобы они могли обвенчаться?
Я обещал сделать все, что могу, и когда поздно вечером Петерс заехал попрощаться, я попросил его полушутя, полусентиментально, зная, что он это поймет. Он засмеялся: «Никто, кроме сумасшедшего англичанина, не обратился бы с такой просьбой в такое время. Для них нет ничего невозможного. Посмотрю, что можно сделать». Он сделал, и «Хикки» с Любой обвенчались на следующий день.
Среда — день нашего отъезда — прошла в хлопотах. Петерс прислал письмо с извинениями за пропажу вещей, а в качестве компенсации в него были вложены деньги; я их вернул с благодарностью. Были длинные переговоры с Аскером о наблюдении за английскими интересами и о защите английских подданных в Москве.
В шесть часов вечера часового из моей прихожей убрали, а в 9 часов 30 минут приехал на своем автомобиле Аскер, чтобы отвезти меня на вокзал. Там я встретил своих французских и английских коллег; большинство из них были привезены на вокзал из тюрьмы прямо к поезду. Поезд стоял на боковой платформе за станцией.
Когда я шел вдоль линии, я думал, не будут ли ругать меня товарищи за все то, что они перенесли. Все были как-то молчаливы и покорны. Поезд охраняла рота латышских солдат, они должны были сопровождать нас до границы. Их присутствие создало подавленное настроение. Я думаю, все мы чувствовали, что не сможем вздохнуть спокойно, пока не выедем из России. Было несколько друзей, пришедших нас проводить: Мура, Уордвелл и несколько русских родственников новой миссис Хикс. В нашем прощании не было ничего драматического или натянутого. Наш отъезд затянулся на несколько часов из-за обычных русских препятствий. Холодной звездной ночью мы с Мурой болтали о пустяках. Мы говорили о чем угодно, только не о себе. А затем я отправил ее домой с Уордвеллом. Я смотрел ей вслед, пока она не исчезла в темноте. Тогда я вернулся в тускло освещенный вагон, чтобы остаться одному со своими мыслями. Было почти два часа утра, когда наш поезд, после бесконечного пыхтения и ложных попыток сдвинуться, медленно отошел от станции. Однако до конца было еще не близко.
Обогнув Санкт-Петербург («Известия» сообщили, что наш поезд передали на другую ветку, чтобы возбужденное население не разорвало нас в клочки), мы достигли Белоострова, пограничной русско-финской станции, в четверг вечером. Наша радость была преждевременна. Не было финского поезда. Командир латышского конвоя получил строжайший приказ не разрешать нам дальнейший путь, пока он не получит определенного подтверждения о прибытии Литвинова в Берген. От Литвинова известий не было. Оставалось только ждать.
Эти три дня в Белоострове показались более тяжелыми, чем мое заключение. Теперь, когда все уже было позади, я поддался нервной депрессии. Мы сбились в кучу в грязном, нетопленном поезде. Провизии у нас было только на несколько дней. Хотя я не боялся, что большевики передумают и вернут нас в Москву. Возможность препятствий не была исключена. Дело затягивалось, нервы все напрягались, и настроение духа портилось. Были даже горячие головы, советовавшие прорваться ночью через узкую пограничную полосу. Лично для меня ночи были невероятным мучением. Теперь я почти совсем не спал. Я разговаривал с Лавернем и Хиксом. Мы все старались оправдаться, повторяя старые аргументы, и утешались мыслью, что, если бы союзники послушались нашего совета, они не попали бы в такую кашу. Я думаю, все мы поняли, что при всяких обстоятельствах интервенция была бы ошибкой. Мы предвидели, что нас будут ругать и что как генералы, так и политики будут прикрываться тем, что они плохо были осведомлены.