Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солдат подходит к окаменевшим лагерникам и севшим голосом приказывает им открыть ящичек, который загораживал спиной беглец. Заводской рабочий подбегает к ящичку прежде, чем арестанты успевают двинуться. Он рывком открывает его и проворно вытаскивает содержимое. Внутри лежат темно-синяя блуза, пара штанов того же цвета, фонарь с батареей, сложенная карта, короткий и широкий полевой нож в кожаных ножнах.
— Значит, парашютист. — Заводской рабочей вытаскивает синюю блузу, словно хочет ее примерить. — Он мне с первого взгляда не понравился.
— Он сидел с нами в одном лагере в Литве, как же он мог быть парашютистом? — подает голос здоровенный лагерник, который не захотел сказать рабочему, за что его посадили.
— Он был дурачок, а чемодан нашел, — вставляет другой заключенный. — Дурачок, спрыгнул от страха.
— Так вы знали об этом чемоданчике? — спрашивает солдат побелевшими губами.
— Знали, — отвечает первый арестант. — Мы ему говорим: «Где ты это взял?» А он: «Кто-то потерял, а я поднял». Так он нам сказал. А что внутри, мы не знали.
— И вы всю дорогу берегли чемоданчик, загораживали его своими задницами, потому что парень пообещал вам часть вещей? — Заводской рабочий вытягивает шею, как хищная птица.
— Да, он сказал, что, когда мы прибудем в Оршу, он с нами честно поделится. Но что внутри, мы не знали, — повторяет первый лагерник устало, тихо и печально, словно он уже попрощался с жизнью.
Беженцы стоят, немые и глухие, не смотрят друг на друга и стараются казаться равнодушными. Только командирша не может сдержаться. Она поворачивается к рабочему, и ее лицо кривится от отвращения и ненависти.
— Сволочь проклятая!
— Заткнись! — налетает на нее рабочий. — Я русский человек и защищаю страну от шпионов!
— Собака ты, а не русский человек! Мой муж на фронте, а ты драпаешь в тыл, спасая свою собачью шкуру! — сплевывает командирша.
— Замолчите! — сквозь зубы шипит солдат, и в этом шипении слышится такая угроза, что все беженцы мгновенно рассаживаются по местам. Командирша прижимает к себе детей, гладит их по головкам и качает, словно баюкая.
От далекого локомотива ветер приносит клубы дыма и гонит их над нашими головами. Дым становится все гуще, все чернее. Он смешивается с плывущими навстречу низкими облаками. Беженцы молчат, уйдя в себя, отодвинувшись от заводского рабочего, который лежит в углу отдельно от всех, и от солдата, который стоит посреди платформы, опершись на винтовку. Густое молчание висит как мрачная туча.
Опускается ночь. Поезд снова въезжает в военную зону и останавливается. Из дальних вагонов доносится громкий приказ караульным постам: сойти с платформ и встать вдоль эшелона, не давая эвакуированным покинуть поезд. Наш солдат молча слезает с платформы. Ему не надо повторять приказ.
Я кладу голову на рюкзак, накрываюсь пальто и хочу вытянуть ноги. Но вокруг лежат скорченные тела, и я тоже вынужден лечь скорчившись. У меня невыносимо болят колени. В них словно ввинчиваются железные винты, они входят все глубже, и я чувствую, как костный мозг вытекает у меня через затылок. Как хорошо было на шоссе между Минском и Борисовым! В поле, в лесу и даже в ямах я мог распрямиться. Пустое солнечное шоссе между Минском и Борисовым живет во мне своей тайной жизнью. Как она дорога мне, эта полная опасностей дорога, как дороги встреченные там тени: задумчивые и тихие, с печальной улыбкой, лица людей, уже представших перед судьбой. Они следуют за мной, успокаивают и утешают, говоря, что я не повинен в смерти спрыгнувшего с платформы дурачка.
Я чувствую, что сбившиеся вокруг меня беженцы тоже не спят. Наверное, как и я, они думают о невинно расстрелянном. Но никто из них не пнет сапогом проклятого заводского рабочего, который способствовал этому убийству. Провокатор лежит себе в своем уголке и, должно быть, печалится, что и меня заодно не пристрелили. Заключенные знали наверняка, что их товарищ невиновен. Ведь он сидел с ними в одном лагере в Литве. И все-таки они побоялись остановить солдата, крикнуть ему, чтобы он не стрелял.
Заключенные сказали, что они из литовского лагеря. Я знал, что есть лагеря в Архангельске, в Иркутске и Якутске, но в Литве? Советы присоединили нас только год назад, когда же они успели создать в Литве лагеря? В Вильне говорили, что русские строят секретные аэродромы, прокладывают тракты и укрепляют границы, но что за рабочие осуществляют это строительство, мы не знали. Теперь понятно! Из Вильны людей ссылали в Сибирь, а из Сибири отправляли в Литву. Я разъезжал по соседним местечкам, гулял по лесам и не знал, что делается вокруг, не догадывался, что хожу по скрытым ямам.
Где-то наверху грохочет гром, он разражается над головой и разбивает вдребезги мои мысли. Я бросаю взгляд из-под пальто и вижу, что небо затянуто тучами. На эшелон нападает ветер, он раздувает и рвет одежды беженцев, забирается под покрывала и швыряет медные дождевые капли в натянутый брезент. Протягиваются руки, приподнимаются головы. Люди хотят удержать развевающиеся одежды, но ветер бесится и хлещет со всех сторон. Головы опускаются, втягиваются назад в плечи, тела съеживаются, жмутся друг к другу и снова лежат, промерзшие и застывшие, согнутые и погруженные в себя.
Гром гремит все чаще, все раскатистее. Между раскатами грома застланное тучами небо от горизонта до горизонта свежуют молнии и тут же гаснут. Сплошная стена дождя падает тяжко, как свинец, и хищно, как нож. Ветер лупит дождем вкривь и вкось, справа налево и слева направо, потоки облегают голову, как плахта[168]. Вода струится под моей одеждой, заливает ботинки, уши, течет по шее и затылку, яростно кружит в водоворотах.
— Боже мой! — вздыхает кто-то рядом. — Почему мы не едем?
— Перегрузка линии, — давится другой заливающим его дождем. — А может, рельсы разрушены налетом.
Двое детей командирши начинают тихо плакать, они воют протяжно и тонко, как волчата: «Мама, я боюсь! Мама, мне мокро!» Я чувствую, как их плач пилит мне жилы, вытягивает из моих костей мозг. Мне кажется, что они всхлипывают и жалуются назло мне. Пусть сверкают молнии, пусть гремит гром, пусть смоет дождем весь эшелон, только бы они так не плакали. Я срываю пальто с головы и сажусь.
Напротив меня, обнимая детей, сидит командирша. Она уже накрыла их всеми своими платками, загородила руками, телом и, с непокрытой головой и растрепанными волосами, беззащитная перед хлещущим дождем, кричит в темноту, солдату, стоящему на карауле у железнодорожного пути:
— Товарищ красноармеец, позволь спрятаться под вагоном, а то дети подхватят бронхит.
— Нельзя, — долетает ответ, произнесенный мертвым, словно из бездны донесшимся голосом.
— Пожалей детей! — Она наклоняется над краем платформы, заходится сухим кашлем среди яростного дождя, и ее плач сливается с протяжным волчьим воем детей. — Мой муж на фронте, товарищ красноармеец!