Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так вот почему он назвал своего сына Павлом!
— Катюха, там такой интересный момент был… Эх, не буду рассказывать, обещал себе… Короче, я решил роман об этом написать!
— Папка! Как роман? А защита?
— Одно другому не мешает… А если короче, то я всю родословную высветил… Это же совсем немного, Катя… У Павла родился сын Петр, в честь Петра Первого, у Петра — Алексей, а у Алексея… кто?
— Не знаю…
— Твой дед, Дмитрий Алексеевич! Ну, а потом, получается, и я…
— Здорово, пап! А вывод?
— Сказал бы: прост, как перст, опять придерешься… Разве плохо знать свою родословную? Вот я ее теперь знаю! А ты… Так ты, получается, и есть хозяйка этого свастичного креста, ведь он передается по женской линии, а больше женщин у нас и нет…
— Вот это да! Не думала, что получу такое сокровище! А Буди, пап? Почему он тоже Блэнк?
— А над этим я ломал голову гораздо больше, пока не вспомнил опять же про перст. Катюха, я сделал открытие: если амулет сохранился, значит, остался жив и его хозяин — Сухарто. Ты поняла? Если бы его убили, мы бы не увидели этого креста. Так что его род продолжился…
— А фамилия?
— Опять — перст! Полуживого, солдаты выбросили его уже на побережье Явы. Сухарто посчастливилось: возвращались домой колдуны и знахари — дукуны племени минангкабау[241]… Они его и выходили — мертвого поставят на ноги, а тут… Катюша, рассказ об этом — это еще один роман с захватывающим сюжетом…
— И ты его тоже собрался написать?
— Посмотрим… Короче, Сухарто был в бессознательном состоянии и постоянно бредил: «Сухарто… Катарина… Блэнк…» Имя Катарина колдуны посчитали женским, а так как у самих минангкабау нет ни фамилии, ни отчества, приняли фамилию Блэнк за второе имя. Так и стали его называть: Сухарто Блэнк. В этом матриархальном обществе совсем другие порядки… Алё, алё, Катя…. Ты меня слышишь? Что-то появились в трубке какие-то щелчки и звуки колокольчиков… Забыл сказать: звонил нотариус от Полины Брошкиной по поводу какой-то питерской квартиры…
— Что зачушь? Не знаю я никакой Полины Брошкиной…. Ладно, приеду — разберусь. А ты что, по телефону разговариваешь?
— Да. А ты?
— Подумай, какой телефон? Я — выше облаков!
Связь оборвалась. А музыка продолжала звучать. Правда, уже не так громко, как раньше, чтобы не перебивать голоса людей. После разговора с отцом страх улетучился, и на смену ему пришло ощущение легкости. Будто кто-то выкачал из Кати все тревоги и сомнения.
— Буди, и что теперь мы должны сделать? — Катя повернулась к нему лицом, и оно показалось ему таким прекрасным на фоне бледнеющего неба и слабых оранжевых разводов, — вот и рассвет начинается.
— Мы должны почувствовать себя Альбертом и Катариной, и только так называть друг друга, пока… нас слышат боги… И еще… В каждой печальной истории есть виновный… Значит, кто-то кого-то должен простить…
Катя кивнула, соглашаясь с необычной для нее ролью, и громко прокричала над бездной, в которой плавали розовые облака:
— Альберт! Я прощаю тебя за все твои проступки!
Из-за груды камней послышался глухой голос:
— Ты — Катарина Блэнк?
— Да, я — Катарина Блэнк, честно ответила Катя, ничуть не смутившись присутствия еще одного живого существа.
— Подтверди, что ты любишь Альберта и будешь ему верной женой!
— Клянусь, что я люблю Альберта и буду ему верной женой и в горе, и в радости…
— А что скажет Альберт? — голос незнакомца раздавался уже с другой стороны.
— Я, Альберт Блэнк, прощаю Катарину, если она причинила мне когда-то боль, и клянусь в том, что никогда не предам ее… Я люблю тебя, Катарина!
С западного склона опять посыпались камни, словно великан сделал шаг вниз, туда, где устремились в небо сотни ступ величественного храма — Пура Бесаких. Неужели он действительно пошел по ступам, как по лестнице? Об этом Катя давно уже догадывалась, и вот — подтверждение…
А в это время в Кейптауне не было и полуночи, так что в самом разгаре шел фестиваль менестрелей[242]. Мужчины, разодетые в ярко-лиловые блестящие костюмы с гладкими лацканами, в высоких шляпах-котелках, важно шествовали с разноцветными зонтиками в руках. Они крутили ими, подбрасывали вверх, потом ловили и раскрывали. Время от времени, видимо, по команде режиссера, они что-то скандировали, и тогда в воздух взлетали уже и шляпы. По загримированным лицам невозможно было определить их расовую принадлежность — все участники процессии со стороны выглядели африканцами.
За ними шли ровными рядами стройные, словно точеные из бронзы, девушки. Они светились молодостью — им не было и двадцати, как и Южно-Африканскому флагу[243], цвету которого соответствовала их одежда — ярко-красные юбки-пачки и полосатые, синие с зеленым, майки без бретелек. Так же, как и флаги, костюмы девушек были дополнены черным, белым или желтым ободком, как символом мультирасового будущего. Девушки разбрасывали цветы, они несли их целыми охапками, и били в маленькие барабанчики, висевшие у них на ремнях через плечо.
Ритмичная, жизнерадостная африканская музыка сжимала Кейптаун крепким обручем, так что от нее невозможно было ни укрыться, ни — убежать. Барабаны-литавры перебивали «говорящие барабаны», им вторили спаренные барабаны донга, и от этого перестука сильнее билась в жилах кровь, а сердце наполнялось особой витальной силой. Ксилофоны-балафоны с резонаторами из высушенных тыкв разбрасывали вокруг себя фантастические, ни с чем не сравнимые звуки, и вместе с погремушками из игл дикоообраза создавали фон поющих джунглей. Погремушек было так много, что они начали узнавать друг друга и разговаривать между собой, будто перекликаясь на вечерней поверке: трубчатые колокольчики нгаринья из Гамбии вторили бубенцам авага из Того, а колокольчики лонгу из Анголы отвечали на голос металлических колокольчиков мангененгене из Лесото. Любой, кто послушал эту музыку хотя бы раз, легко мог отличить и звуки трещоток кифафа с Мадагаскара от звуков традиционных домбо из Нигерии.