Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я, как вчера, совсем ее не перекладывал, только потрогал палку.
Мы доели почти весь хлеб, остался сахар да табак.
– А если они сегодня не придут?
– Куда денутся? – сказал я. – Придут. Давай о другом говорить.
– Пожалуй, будет вернее. За жизнь?
– Давай, – сказал я.
– Чем вы живете? – спросил он. – Ну, вот зиму?
– Белку бьем, соболя добываем. А осенью я марала на дудку беру…
– Как на дудку.
– Дудки у нас деревянные, надо в себя воздух тянуть. Красивая охота! Осени еще нет, а я лягу спать, закрою глаза и слышу, как марал ревет. Он хорошо ревет, ни на что не похоже, вроде поет… Я тоже хорошо реву.
– А марала много в вашей тайге?
– Медведя мало – марала много.
– Он его задирает?
– Не так его, как маралят. Маралуха убежит, а мараленок в траве вроде мертвый, хотя медведь тут нюхает. Глазами встретятся, мараленок прыгает от земли, и ему смерть. Медведь и мать бы догнал, но глупый. Маралуха скроется, и медведь за ней не бежит. Глупый.
– Ну да, глупый! В цирке их учат на велосипеде, на коньках и даже в хоккей.
– Нет, глупый, – повторил я. – У него ума половину от человека, а может, и двадцать пять процентов.
– Что? – спросил инженер и засмеялся.
Я удивился, что он в таком положении смеется. Какой смех. Еды нет. Солнце придет, и станет жарко, а когда люди придут? Урчил убежал и не показывается. Он не дурак. Сейчас я пойду.
– Не уходите, Тобогоев! – закричал инженер. Он смотрел на меня, щурился, глаза сильней раскрывал и снова щурился, хотел лучше увидеть.
– Кислицы соберу, – сказал я. – Ты отдыхай маленько.
Смородина была зеленая, твердая, сильно кислая. Я сварил полный котелок, растолок камнями сахар в тряпочке и засыпал еду.
– В войну плохо ели, – сказал я инженеру. – Домой пришел – голод. Шкуру теленка нашел под крышей, варил два дня, и все ели полдня.
– А эта кислица ничего!
Мне радость, что он много съел. Стоял полный день, только солнце не появилось, и небо было серое. Потом пылью пошел дождь. Плохо. Я вытащил из-под инженера рюкзак, накрыл больного, ногу ладно накрыл. Инженер молчал, а я думал про его терпенье. Так не все могут. Я бы пропал.
– Нет, надо о чем-нибудь говорить, Тобогоев! – сказал он. – Иначе нельзя. Надо говорить, говорить!.. Вы видели речку, которая напротив падает?
– Видал.
– А камни там правда красные или это мне кажется?
– Красные.
– Почему?
– Видать, руда.
– А что значит Кынташ?
– Таш – камень.
– А кын?
– Кровь, – сказал я.
Инженер замолчал, а я подумал, зря такой разговор пошел.
– А как будет по-алтайски водка? – спросил он, не знаю зачем.
– Кабак аракы.
– Вот если б вы взяли с собой кабак аракы, хоть четвертинку!
– Нет. Ладно, не взяли.
– Почему?
– Уже бы выпили, – сказал я.
Он снова засмеялся, а мне стало плохо, потому что он может головой заболеть. Когда они придут? Ночь я останусь, а утром надо за народом. Другого не придумаешь, пропадем двое. Правда, надо о чем-нибудь говорить. О простом. Если человеку плохо, надо с ним говорить о простом.
– Главное, – сказал, что попало, я, – куда захотел, туда поехал…
Я пожалел, что так сказал. Он снова растянул губы в светлой бороде. Это вчера борода была черная, а утром я помыл ее.
– Тобогоев, как будет по-алтайски «Я хочу пить»?
– Мен суузак турум. Ты пить хочешь?
Принес котелок с водой, он выпил много. Голова у него была горячая и тяжелая, а глаза не смотрели. День кончался. Неизвестно, где сейчас солнце, только стало холодно, и я пошел за дровами. Сварил чай с березовой чагой и положил в котелок весь сахар. У нас был еще маленький кусочек хлеба.
– Мен суузак турум, – к месту сказал инженер, и я дал ему чаю. Мне осталась половина, и я с большой радостью тоже выпил. Хлеб отдам ему перед ночью. Где Урчил? Знаю, что близко, однако не показывается. Умный собака.
– Тобогоев, а как по-алтайски «друг»?
– Тебе трудно выговорить. Надьы.
– Что тут трудного? Нады?
– Верно, однако, – не стал поправлять его я.
– Можно еще спросить, Тобогоев?
Пусть спрашивает про наш язык. Мы будем говорить, а думать не надо.
– Как по-вашему «брат»?
– Это просто: карындаш.
– Карандаш?
– Не так. Карындаш!
Темнота в ущелье, и надо за дровами, пока видно. От горячих углей уходить плохо. Спина сильно болит, я промочил ее под дождем и не просушил.
– Карындаш! – хорошо повторил инженер.
Дождь не идет, но и звезд нету. Вертолета не будет.
Умора, как я-то попал в эту историю, просто подохнуть можно со смеху. Иными словами, плачу и рыдаю…
Еще зимой мы с Бобом решили куда-нибудь дикарями. А куда, расскажите вы мне, можно в наше время податься?
– Дед, махнем в Рио! – с тоской собачьей говорил всю весну Боб. – А? Днем Копакабана, креолочки в песочке, вечером кабаре. Звучит, дед?
– Мысль, – соглашался я. – Ничего, Боб! Придет наше время.
А перед самым летом Боба осенило.
– Дед! – толкует он мне по телефону. – У нас тут звон идет насчет Горного Алтая. А? Тайга, горы, медведи, туда-сюда. Звучит, а?
Боб, иными словами, Борька, работает в каком-то номерном институте. Что эта контора пишет, никто не знает. Даже Боб, по-моему. Вокруг всего заведения китайская стена, за которой давятся от злости и грызут с голодухи свои цепи мощные волкодавы. Боб там программистом, какие-то кривые рисует, что ли.
Мы с детства вместе. Потом Бобкин папá попробовал его изолировать в Суворовском училище, да не вышло. Маман ощетинилась, и Боб снова стал цивильным мальчиком. Пошел, как все люди, в школу и попал в наш класс. Маман у него ничего, душа-женщина, а папá сугубый. Вояка, орденов целый погребок, на Бобкину куртку не помещаются. А в общем, все это лажа…
– Боба, ты гений! – крикнул я в трубку. – Мы же давно мечтали сбежать от цивилизации. Понимаешь, голый человек на голой земле…
– Постой-ка, затормози! – перебил он меня. – А девочек мы там найдем?
– Мы? Не найдем? – неуверенно спросил я, хотя знал, как скоро и чисто умеет Боб эти дела обтяпывать, был бы объект-субъект. – Сибирячки, сообража?