Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Готический.
— А точнее?
Вопрос свидетельствует о моем человеколюбии: мы за семестр всего два стиля прошли.
— Романский.
— Верно! А в какой стране?
— Во Франции.
— Постойте, вы только что сказали, что это пизанская башня…
— Ну, значит, в Пизани.
Я практически никогда не выгонял студентов с экзамена. Зачем длить? За всю мою карьеру длиною в 44 года я выставлял студентов с экзамена раза два или три. Если поделить эти три на 88 семестров, то мы получим округленно 0,0682 выгона на один экзамен. На самом деле величина существенно меньше, поскольку я читал параллельно несколько курсов. Ну, не меньше четырех. Поэтому вероятность измерялась цифрой 0,017. Риск провалиться на экзамене у Бернштейна был невелик. Но два случая я помню.
Один раз студент — живописец ну совершенно ничего не знал. Я велел ему прийти еще раз. Вторая попытка была не намного лучше первой, но мне надоело — и он получил свою незаслуженную тройку. После чего студент сказал, что хотел бы со мной посоветоваться. Я был готов.
— Знаете, Борис Моисеевич, что‑то с живописью у меня не очень хорошо получается. И вот я думаю, не пойти ли мне в искусствоведы?
…Другой раз я выставил студента за такое же стерильное незнание, к которому добавлялась нагловатая развязность. Он пришел второй раз, уже присмиревший, поскольку не догадывался, что третьего раза все равно не будет. Послушав из учтивости какой‑то невнятный текст, перехожу к репродукциям. Чтобы не затруднять студента, показываю роспись потолка Сикстинской капеллы.
— Это Микельанджело! (Так, думаю, дело уже пахнет тройкой.)
— Это там, в Риме. (Крепкая тройка, так сказать — с плюсом.)
— Вот это сотворение Адама, — тычет он пальцем куда надо. (Четверка!) — Вот Адам.
Если бы он не тыкал пальцем, все бы обошлось. Но в знаменитой композиции две фигуры, не считая гениев, и потому я рискую спросить, кто второй.
— А, этот? Это Зевс!
Как‑то я рассказал эту историю за кружкой пива болгарскому коллеге. Когда мы добрались до Зевса, он воскликнул: неоплатоник! Коллега имел в виду флорентинских гуманистов пятнадцатого века, христиан, влюбленных в языческую античность, — это они, сближая полюсы, полагали, что греки поклонялись Зевсу, провидя в нем единого иудео — христианского бога. Болгарский коллега, как видим, был еще гуманней меня…
Я, может, и забыл бы Зевса с Адамом, если бы не закон парных случаев, напоминающий о себе в неожиданных местах.
Спустя эдак лет пятнадцать к нам, на кафедру живописи, поступил обрусевший эстонец из Одессы, Валя Эвертсон. Он был постарше других — сначала он окончил Одесское художественное училище, а после училища отслужил еще срок в советской армии. К нам он явился уже после демобилизации. Яркий, рыжебородый парень, способный и полный энергии. Как‑то в приватной беседе обнаружилось, что его военная служба пришлась на не лучшее время — танкистом он участвовал в усмирении Чехословакии в 1968 году.
— Не спрашивайте меня, Борис Моисеевич. Я не то что рассказывать, я вспоминать не могу этот кошмар. А то с ума сойду…
У фрейдистов такое называют вытеснением. Но Валя, кажется, вытеснил свой опыт невольного душителя не слишком глубоко. Вспоминать не мог — значит, помнил.
* * *
В ту ночь августа, по — видимому — несколько часов спустя после того, как танковая бригада, где служил Валя, получила команду выступить, ближе к утру, часов в шесть, мне позвонила лаборантка нашей кафедры.
— Борис Моисеевич, — сказала она, — они это сделали.
Текст не был конспиративным. Просто кто они и что они сделали — пояснять не требовалось, мы уже неделями жили в напряжении.
Утром я поехал в институт. Как обычно, в августе мы со студентами собирались на ознакомительную практику по истории искусства. Нет, не в Италию или там в Грецию, это еще зачем. Тут поблизости, в Ленинград: архитектура города, пригороды, Эрмитаж, Русский музей… У нас все есть. Я должен был оформить в канцелярии какие‑то документы, через день выезд.
Первый, кого я встретил в коридоре, был Март Порт, председатель Союза архитекторов. Он отозвал меня в сторонку и спросил, знаю ли я, какая разница между капитализмом и социализмом. Не ожидая ответа, Порт пояснил:
— Капитализм совершает социальные ошибки, а социализм — капитальные…
Вооруженный новым знанием, я отправился в канцелярию за бумагами. Там был зачем‑то ректор Яан Варес. Он быстро вызвал меня в коридор, к той самой нише под лестницей, где мы только что сравнивали капитализм с социализмом. Возможно, в промежуток времени между этими двумя беседами у лестницы танк Валентина Эвертсона, будущего художника, — или кого‑нибудь из его бригады — успел раздавить протестующего человека на площади Братиславы, Брно или самой Праги; советские танки, говорят, были самые быстроходные в мире.
— Ты видел сегодняшнюю «Комсомольскую правду»? — спросил Варес с некоторым смущением.
Странный вопрос. Ни сегодняшнюю не видел, ни вчерашнюю. Я вообще эту газету не читал. И сейчас ее, сохранившую задорное имя, не читаю.
— Нет, не видел.
— Ты там найдешь какие‑то строки, где сказано, что я одобряю эту акцию. И мою подпись. Мне позвонили сегодня утром из Москвы и познакомили с уже напечатанным текстом.
Так советские люди единодушно одобрили вторжение стран Варшавского договора в Чехословакию.
Спустя год с небольшим, в порядке укрепления советско — чехословацкой дружбы, в Праге были устроены дни советской культуры — или как там оно называлось. Чтобы не обострять дружбу, советскую культуру представляли эстонские художественные силы. Моя жена Фрида была в их числе. Артистов тщательно проинструктировали: ни под каким видом не велено было говорить между собой по — русски, пожалуйста, ни одного русского звука. А гиды, которые показывали им Прагу, объяснялись по — немецки. Что ни говорите, а советская политика по отношению к восточноевропейским братьям не лишена была изящества.
* * *
Отслужив свое, как сказано, Валя Эвертсон поступил в наш институт — и пошла академическая рутина: рисунок по утрам, потом лекции, ну там, история партии или научный коммунизм, пластическая анатомия, история искусства и прочая, днем, пока в северном Таллинне светит скупое солнце, — живопись, как стемнеет — еще лекции, кроки… День за днем, семестр за семестром. Вот и очередная сессия, просмотр и оценка работ, то да се… Пришло время сдавать экзамен по искусству Возрождения.
У меня на экзаменах могла сидеть вся группа. Я не заставлял, но и не препятствовал. Все прозрачно. Да и студенту полезно послушать коллег.
Вале достался вопрос о творчестве Микельанджело.
Пока он отвечал, я обсуждал сам с собою некоторые методологические проблемы преподавания. Когда‑то мой старший и опытный коллега и приятель, заведующий кафедрой русского искусства в институте им. Репина, давал мне педагогические советы. Он утверждал, что лекции необходимо инкрустировать историческими анекдотами, чем больше, тем лучше. Совет противоречил высоким идеалам молодого тогда преподавателя. Со временем, однако, я убедился, что именно анекдоты, как некие уплотнения исторической плазмы, помогают студенту запомнить еще что‑нибудь. Вот и сейчас Валя перескакивал с одной кочки — анекдота на другую, захватывая по дороге и кое‑что более важное. «Там один плохой человек, — говорил он, — плел интриги против Микельанджело, потому что видел в нем конкурента…» Это он хотел намекнуть на Рафаэля. Но все‑таки рассказ — о потолке Сикстинской капеллы.