Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Джейд была одна из самых скверных комнат в доме: крошечная, хотя идеально квадратная, с бледно-сиреневыми стенами, маленькой, слишком мягкой кроватью и унылым видом на улицу из единственного окна. Главным достоинством комнаты, по-видимому, считалась ее близость к ванной на втором этаже. Сама Джейд говорила: «Что ж, по крайней мере, она рядом с ванной», и когда одна из ее соседок, Колин Маккей, завела со мной разговор на эту тему, то заметила: «Ну, по крайней мере, комната Джейд рядом с санузлом». Это небольшое утешение, вероятно, повторяли с тех пор, как в комнату вселился первый студент. Наверное, когда в доме еще проживало большое, процветающее семейство, среднего сына, вынужденного жить в этой комнате, утешали все тем же шатким доводом. Конечно, меня не волновало, в какой комнате мы живем. Я бы с радостью согласился спать в ванне или на улице, да хоть и вовсе не потолке, если на то пошло. Но мне дали понять, что Джейд получила такую комнату, потому что все равно редко бывала дома, и когда наше совместное проживание было отмечено – и вознаграждено! – переездом в спальню в мансарде, просторную и уютную, я ощутил такую радость и признательность, что мне буквально пришлось закусить губу, чтобы не расплакаться. Как же они добры, думал я, что подготовили для нас новое жилище. Из комнаты наверху съехала Колин Маккей. «Сейчас меня не благодари, – сказала она. – Дождись зимы, когда вы там как следует отморозите задницы. Вот тогда меня и поблагодаришь». Этими словами она намеревалась умалить душевность своего поступка, однако у меня едва не подкосились ноги. Дождись зимы? К нам уже относились так, будто у нас действительно имелось будущее.
Жизнь сделалась трудной, неловкой. Мы с Джейд переживали смущение людей, чья жизнь развивается, обгоняя даже полет воображения. Бывали провалы в молчание, неожиданно демонстрировавшие, насколько шатко все это предприятие, бывали столкновения характеров, проистекавшие из нашего незнакомства друг с другом в повседневном мире. У меня случались приступы паники, когда я сознавал, что Джейд погружена по пояс в поток людей – друзей, недругов и бывших любовников, – конечных сроков, местечковых шуток, соперничества и долгов. Однако по большей части я был преисполнен изумления оттого, какими счастливыми мы можем быть. По ночам мы занимались любовью на прохладных лужайках. Мы мылись вместе, шепотом напевая песни на ухо друг другу. Я готовил для нее с полдюжины своих фирменных блюд и вспыхивал от удовольствия, замечая, как она радуется, что я нахожу общий язык с ее друзьями. Мы катались на одолженном «саабе», играли в теннис на частном корте, который принадлежал преподавателю теории музыки, а когда я получил работу в местном магазине мужской одежды, мы с Джейд каждый день вместе обедали – сэндвичи с тунцом и чай со льдом, – сидя на лужайке под сенью громадной пресвитерианской церкви – огромного сооружения в готическом стиле, где запросто можно было бы одновременно крестить всех детей Вермонта.
Когда я только влюбился в Джейд, у меня имелось несколько друзей и здоровый аппетит к той вакханалии развлечений, которая в юности сходит за общественную жизнь. У меня были приятели, задушевные друзья, товарищи по играм и верные коллеги в тех клубах, членом которых я состоял: литературный журнал для старшеклассников и Студенческий союз за мир. Никто не знал – или, может быть, знали, но всем было наплевать, – что подобная общительность и весьма кислая веселость были верхом достижений для характера по сущности замкнутого. В уединении своей комнаты – это «уединение» было ключевой фразой моей юности, как будто я чувствовал, что внешний мир сделал меня объектом пристального изучения, – я писал, несколько в духе Аллена Гинзберга, длинные, лишенные формы стихотворения о своем одиночестве, о «закутанной в саван душе», которой никто не знает и которую сам я представлял сгустком холодного тумана. В те времена я был совершенно одинок. Когда же я увидел в Джейд свое отражение, то первым делом порвал со сверстниками, а затем и с родными. Полгода с Джейд буквально оставили меня без друзей. Возможно, я имитировал и ее отрыв от социума. Мой мир составляла только Джейд и ее семья. Даже подавая заявление в колледж, я знал, что не поеду. Мир, думал я, слишком уж благосклонно принимает мою ложь, поддается на примитивные уловки, которым я выучился. Мир был одновременно слишком прост и слишком жесток, чтобы требовать от меня верности или хотя бы принимать меня всерьез. В некотором смысле я предал тут Джейд: через меня она хотела выйти во внешний мир из тяготившей ее жизни семьи Баттерфилд, но вместо того, чтобы вывести ее наружу, я сам закопался, становясь, во всяком случае в своих желаниях, таким же воинствующим баттерфилдцем, как Кит.
Однако на этот раз, в Стоутоне, жизнь с Джейд привела к обратному результату. После почти пяти лет, когда я не имел с внешним миром никаких дел и таскался со своей безутешностью, демонстрируя всем, словно пикетный плакат «Пожалуйста, не делайте меня объектом своего внимания и симпатии. Я негодный», я наконец-то отыскал дорогу обратно. На этот раз, вместо того чтобы имитировать изолированность Джейд, я принял ее друзей как своих: соседей по дому, сокурсников, продавцов, преподавателей. Буквально все и каждый, с кем она была знакома, становились частью и моей жизни.
Она никогда не говорила об этом вслух, однако я знал: Джейд хочет, чтобы я сделался частью мира, в котором она живет вместе с друзьями. Она использовала фразу «неврастенические модели», описывая то, чего хотела избегнуть со мной, и изоляция была главной неврастенической моделью, от которой требовалось защищаться. Она знала, конечно, что я был бы более чем счастлив не видеться ни с кем, кроме нее, проводить все свободные часы в мансарде, в постели, в объятиях друг друга, не допуская никого в наш мирок, и обожание, с каким я относился к Джейд, было достаточным искушением. Она ощущала, что может поддаться ему. «Я хочу быть с тобой, но не так, как раньше. Не меньше, но по-другому». Как же я мог возражать? Это было бы равносильно тому, чтобы брюзжать по поводу размера нашей комнаты или мягкости нашей кровати. У меня не хватало духу переживать из-за мелочей нашего совместного бытия. То, что мы были вместе, затмевало все вокруг. Меня периодически бросало в дрожь от страха перед этой «немного новой Джейд», но даже в райских кущах время от времени невозможно не вспоминать, что вам нравится ветерок покрепче и вы никогда не испытывали большого восторга по поводу глицинии.
Дружба с друзьями Джейд была не тем, чего я хотел. Когда я представлял наше воссоединение, то не удосуживался включать в эту картину других людей. Я нафантазировал, как мы проживаем отведенный нам отрезок вечности в некоем застывшем подобии флоридской коммуны, в которой поселился дед: окно, кровать, холодильник, книжная полка. Но когда стало ясно, что знакомство с друзьями Джейд является обязательной частью жизни с ней, я поймал себя на том, что предаюсь своей вновь обретенной общественной жизни с удивительным наслаждением. Я так стремительно и горячо привязывался к совершенно чужим людям, что это походило на безумие. Джейд взяла меня в гости к старому преподавателю Эсбери – ставшему Карлайлом уже через десять минут знакомства и Корки где-то на середине первого бокала, – который пролежал почти год после того, как потянул спину, играя в теннис на росистом убогом корте на заднем дворе. Седовласый, поджарый и элегантный, Эсбери был безоговорочным любимцем всего кампуса, даже студенты, не питавшие к музыке никакого интереса, посещали его курс по теории музыки ради него самого. Меня охватило порочное желание сопротивляться его обаянию, однако, когда мы покинули его маленький пряничный домик, я сжал руку Джейд и сказал: «Какой потрясающий мужик!» Не знаю, растрогал меня Эсбери или же собственный восторг от него, но я едва не разрыдался, произнося эти слова.