Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петька опять поглядел мне в лицо мокрыми глазами:
— Я думаю, дело здесь не только в Полозе…
— А в ком еще?
— Не знаю… в ком или в чем… Пит!
— Что, Петушок?
Он сунулся носом мне в плечо и спросил еле слышно:
— А мамина могила сохранилась… здесь?
На Приморском кладбище давно никого не хоронили, но и не сносили его. Здесь было много всяких исторических памятников: адмиралам, художникам, ученым, изучавшим древности этого края… Мамина могила сохранилась. Все долгие годы, когда меня не было, за ней присматривал Юджин. А после возвращения приезжал я сюда уже два раза — по утрам, когда Петька сидел в школе…
А сейчас мы с ним вдвоем шли мимо замшелых надгробий с черными якорями и корабельными цепями, мимо покосившихся мраморных колонн, гранитных и бронзовых бюстов, часовенок и камней с чугунными барельефами парусников и броненосцев.
Хотя городские власти и старались поддерживать здесь порядок, многие участки заросли дремучим шиповником, белоцветом и чертополохом. Как ни выбирай дорогу, все равно приходилось шагать сквозь всякие сорняки. Меня они хватали колючками за штанины, а Петька на ходу растирал на икрах царапины, тихонько шипел сквозь зубы, но не отставал. И не говорил ни слова.
Наконец мы пришли.
Солнце желтыми, уже вечерними лучами светило сквозь кроны вековых каштанов. Кроны были еще густые, хотя листья с подсохшими краями часто падали на траву и на гранит.
На холмике, обложенном по бокам серыми плитками, доцветали бархатцы и синие цветы дикого, от прилетевших семян, цикория. И еще какие-то мелкие желтые цветы — вроде тех, что густо усыпают крепостные развалины. Я их не выдергивал: всякая трава имеет право жить и радоваться солнцу на том месте, где проросла…
Памятник был простой: красноватый гранит высотою мне до плеча, отглаженный с одной стороны. На гладком месте — надпись и фаянсовый медальон-портрет.
Мы с Петькой стояли рядышком и ничего не говорили. Петька переступал с ноги на ногу, трогал коленками пушистые шарики белоцвета, что выросли рядом с холмиком, и неотрывно смотрел на медальон. Потом прошептал не оборачиваясь:
— Похожая… Только старенькая… Там, в Старотополе, тоже была фотография на камне… только молодая. И камень не такой. Поменьше и серый.
Я обнял его за плечи. Он замер, но скоро мягко высвободился, оставил у меня в руках куртку. Опустился на корточки, взял бумажный кораблик — тот белел у подножия камня среди густых стеблей. С тихой улыбкой глянул на меня:
— Это ты сделал?
— Да. Оставил в прошлый раз. Я всегда оставляю такой, когда прихожу.
— Я тоже оставлял… там… Все-таки мы почти одно и то же, да?
— Почти, — послушно отозвался я. И виновато спохватился: — Сегодня бумагу для кораблика я забыл.
— А я не забыл… — Петька взял у меня куртку, вынул из кармана сложенный вчетверо листок — такой, какие вставляются в домашние принтеры. — Можно, я сам сделаю кораблик?
— Сделай, конечно…
Петька опять сел на корточки, примостил бумагу на коленках, начал сгибать и складывать. Засопел тихонько. Я смотрел, как шевелятся волосы на его заросшем затылке, и тихо поражался смеси обыденного и фантастического. Обыкновенный мальчик, обыкновенный кораблик из бумаги. Обыкновенный пятипалый лист каштана спланировал Петьке на спину и зацепился за голубую ткань рубашки… И в то же время все это на невидимой грани разных времен и пространств. Внутри какой-то загадки раздвоенного мира… А Петька, видимо, уже притерпелся к этой вновь открывшейся фантастике. Кажется, и не думал о ней.
Он смастерил лодочку, поставил ее в траву у камня, рядом с моей, выпрямился. Снова глянул на портрет. По желтоватому, в мелких трещинках фаянсу ползла зеленая гусеница. Петька дотянулся, снял гусеницу сухим стебельком.
— Глупая, иди в траву…
Оглянулся на меня:
— Пойдем?
— Пойдем, — кивнул я.
Мы не стали возвращаться прежней дорогой. Прошли немного на север, до обрыва, и по крутой тропинке среди скал спустились к морю.
Под скалами тянулся пустой узкий пляж. Мелкий галечник вперемешку с песком.
Вода еле плескалась.
Солнце висело уже у горизонта — сплюснутое, оранжевое. От него по перламутровой поверхности моря размоталась медная чешуйчатая полоса.
Петька взял в руки сандалии и пошел в воду. Все дальше и дальше, пока она не коснулась краев куртки. У меня вдруг появилась испуганная, страшновато-сказочная мысль: вдруг он сейчас уйдет от меня по дрожащей световой дорожке? В свое время, в свой Старотополь!..
Я еле удержался, чтобы не окликнуть Петьку.
Он, конечно, по солнечной дорожке не пошел, а двинулся вдоль берега, бултыхая ногами. Чтобы стряхнуть с себя нелепый испуг, я сказал недовольно:
— Холодная уже вода-то. Хочешь вернуть себе свой столетний тонзиллит?
— Не-а, ни капельки не холодная… — И он опять весело бултыхнул ногами.
Я вдруг снова как бы подключился к Петькиным нервам. Ощутил, что вода в самом деле теплая, ласковая и успокоительно пощипывает растворенным йодом свежие царапины. И кожу щекочут вырывающиеся со дна струйки пузырьков — там, где под ступни попадают грудки увядших донных водорослей. А солнце последними лучами осторожно и пушисто трогает затылок…
Через полмили мы дошагали до эскалатора и поднялись к старинной ротонде, что стоит в начале Кипарисного проезда. Я поймал у края тротуара такси-кабриолет…
Дома Петька сказал:
— Давай послушаем пластинку.
Мы заперлись в моей комнате, чтобы Карина не надоедала напоминаниями про ужин, и открыли патефон.
Кстати, он выглядел как новенький: темно-красный, блестящий, с хорошо различимой маркой Молотовского завода на внутренней стороне крышки, с ярко-вишневым сукном на круге.
Петька очень осторожно положил пластинку на сукно, чуть дыша опустил иглу на бегущий выпуклый край…
Звук оказался на удивление чистым. Ясный тенор запел:
Это Владимир Дубровский прощался с портретом матери, перед тем как сжечь родной дом и уйти в разбойники. Звучал голос артиста, который жил полтора столетия назад.
И сыновней печалью своей этот голос мне напомнил "Песню Джима"…
А Кыс сидел рядом с патефоном, очень смирный, и даже ни разу не потянулся лапой к мембране. Тоже понимал что-то…
После ужина Петька приткнулся ко мне на диване и шепотом попросил:
— Расскажи, как вы жили с мамой. Ну… потом…
Потом — это когда его мамы уже не было… У меня аж в горле зацарапало. А Петька объяснил совсем еле слышно: