Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на вернувшегося сына Лаэрта смотрят иначе. Ладно. Ты сам хотел, рыжий, до поры скрыть от людей: кто ты. Вот и скрываешь. Не узнают — и хорошо. В конце концов, двадцать лет... Все было правильно, все шло, как я хотел, но от подобных мыслей в душе оставался скверный осадок, а во рту — горечь, не смываемая самым сладким на свете вином.
Позже, благодаря Клития за гостеприимство, я долго медлил на пороге.
Боюсь идти к себе домой. Боюсь...
Память ты, моя память... — Ты убьешь их всех, папа? Прямо сейчас? Я остановился, споткнувшись об эти слова. Об устремленный на меня взгляд взрослого сына: восторг и ожи— дание. Наверное, в четырнадцать я был таким же. Жажда подвигов. Готовность сражаться и убивать. Полное отсутствие представлений: как неприглядно выглядит смерть в действительности. А ему все-таки не четырнадцать — двадцать один. И смерти в глаза смотрел: вчера. Своей собственной. Чужой. Всякой. Не насмотрелся, выходит? Жаль его разочаровывать...
— Не знаю, Телемах. Сперва я хочу увидеть все собственными глазами. Недостойно прямо с порога умываться кровью. Смерть — лишь одно наказание из ряда возможных.
Мудрые речи. Правильные. Достойные блудного отца. Аэд-невидимка, ты бы отдал левую руку за право записать. Когда мне надо, я могу быть очень убедительным.
Но — убеждать таким образом собственного сына?! Не хочу. Не буду.
И что в итоге?
— Они заслуживают смерти, папа! — О, этот праведный гнев в глазах, эта дрожь в голосе. — Ты ведь сам знаешь: они хотели убить меня! Моих друзей!.. Они дедушку взаперти держат, под стражей! Маме проходу не дают...
Разочарование пополам с обидой. Гремучая смесь. Дй перечисленного хватит, чтобы десять раз казнить мерзавцев самой страшной казнью! Неожиданно мой сын улыбнулся. Лицо его озарилось тайным светом, словно Телемах что-то решил или понял.
— Прости, папа! Конечно, все будет так, как ты захо— чешь. Знаешь, утром я видел маму... Я велел ей надеть се-.тодня праздничный наряд. И пообещать богам гекатомбу, если они помогут нам истребить хлебоедов. Но раз ты хочешь сперва увидеть...
Он велел. Он, значит, велел. А ладонь любовно поглаживает рукоять меча, висящего на поясе. Пройдя обряд пострижения, мальчик получил право носить оружие. Носить, обнажать, пускать в ход. Сбылась тайная мечта: вернулся отец, великий герой, сокрушитель Трои, вернулся во главе целой флотилии! Так неужели не пришло время для мести и подвигов?! Лицо Телемаха светилось, и я в священном ужасе смотрел на это знакомое-чужое лицо, на этот свет, боясь произнести запретное имя.
Так вот ты какая, ненависть...
Я не стану с тобой спорить, сын мой.
Хватит крови. Навоевались.
Уже на подходах к дому Телемах с тихой деловитостыо сообщил:
— Вчера вечером этот твой до нас добрался... Филакиец. Сказал: все в порядке. Заставы подавлены. В море, на берегу. Сегодня к тебе собирался, вместе с пастухами. На всякий случай. Ты там поосторожней, папа. Этим хлебоедам всякое в голову стукнуть может. Особенно когда пьяные. А они почти всегда пьяные.
— Думаешь, сыну Лаэрта следует опасаться пьяниц? — Я поднял бровь, чувствуя себя лицедеем на котурнах, запертым в темнице отведенной роли. Ответом был просиявший взгляд Телемаха. Ну конечно! Как он мог забыть?! Разве богоравный отец, вернувшийся с Запада, откуда не возвращаются, способен бояться ничтожных пьяниц?! Позор, мальчишка! Твой папа вообще никого не боится!
А я подумал... впрочем, неважно, что именно я подумал. Последней мыслью было: «Жаль». И горечь усмешки. Будем надеяться, это поправимо. Будем надеяться...
Молодой отец со взрослым сыном вошли во двор.
%%%
Знакомые ворота. Камень боковых скамеек отполирован до блеска. Ряд портиков перед домом. Утоптанный, ровный двор. В глубине, справа — сараи, хлев, баня... Словно и не уезжал. Хотя... Столбов, посвященных Апол-лону-Дорожному и Гермию-Путеводителю, раньше не было. Дом пониже стал, сгорбился. В землю ушел. Или это только кажется? Колонны портиков давно вымыть пора; дверь в нижний коридор открыта, поскрипывает на ветру. Значит, петли жира просят. Ох, драть надо нерадивых рабов! Совсем, понимаешь, от рук отбились, без хозяйского присмотра.
Давай, рыжий. Накричи. Вели пороть рабов.
Двадцать лет спустя — самое времечко.
В коридоре было темно и тихо. Мегарон явно пустовал. Шум слышался из-за дома, с заднего двора — видимо, гости собрались там, на свежем воздухе.
— Пошли? — кивнул Одиссей сыну, потом взглянул на Аргуса... А ведь заподозрить могут: пес теперь за ним как привязанный ходит. Вспомнят, чья собака...
— Аргус, лежать. Умри.
Пес покорно улегся у ворот, в тени. Вытянул блаженно лапы, пристроил на них морду, как на палубе гиппа-гоги, и закрыл глаза. Только бока продолжали едва заметно вздыматься. Почти сразу из-за амбара показались двое рабов в набедренных повязках, волоча корзину с отбросами.
— Ты гляди! Никак Кошмар вернулся! — удивился один из них, останавливаясь перевести дух. — Ф-фу, жарища!..
— Сдох, падлюка! — радостно хмыкнул другой, вглядываясь в лежащую без движения собаку. — Давно пора!
Первый с сомнением поджал губы, ковыряя мизинцем в ухе:
— Этот сдохнет, как же...
— Сдох! Точно тебе говорю. Гляди...
Раб решительно направился к псу. И уже занес босую ногу: как следует пнуть дохлятину! — когда пес слегка тоткрыл один глаз, лениво зевнув во всю пасть. Храбрец шарахнулся прочь (ведь запросто ногу откусит, чудище проклятое!), поскользнулся и, не удержав равновесия, сел прямо в корзину, под хохот товарища:
— Да раньше мы с тобой сдохнем, чем эта тварюка!
Под такое многообещающее изречение отец с сыном ернули за угол.
%%%
— ...Ты кого сюда привел, грязный свинопас?! — разорялся статный красавец. Алый хитон щедро шит золотой канителью. Щегольская опояска: низко, над самыми драми. Ткань напуском поверх пояса, глубокими ладками. Хоть сейчас в храм: статуей. Рядом с красавцем рябой Эвмей смотрелся диким сатиром. Хмыкал, отмалчивался, изображая полного дурака.
Красавчик! — горячо плеснул в глубине отголосок чужой памяти.
Я с настороженным интересом прислушался к себе. Вчера, коснувшись чернобородого Меланфия, когда невидимые стрелы прошили козопаса насквозь, на миг связав нас в единое целое, не задержался ли я в потемках чужой души слишком долго? Ведь Меланфия больше нет, ушел прочь по смутной дороге, но ошметки предателя остались.
Память ты, моя память!.. Воровка несчастная. Стараясь отвлечься, я быстро окинул взглядом собравшихся. Не люди — шелуха. Не имена — собачьи клички. Вот этот, с холеными, украшенными перстнями пальцами, похожий на стареющую блудницу, — Мямля. Дородный, с русой бородой, завитой колечками, — Богатей. Верзила, он Верзила и есть... опять же, Красавчик... Чужая память медленно, взбаламученным песком, оседала на дно. Впрочем, часть кличек и презрительное словечко «шелуха» — остались. Ощущение не из приятных, хотя я надеялся: обрывки скоро растворятся, исчезнут без следа.