Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иными словами, лучшие силы свои Пришвин тратил на попытку понять жизнь и в этой жизни себя самого, а не на осуществление профессиональной задачи: облечь размышления в форму, в которой они немедленно дошли бы до читателя.
Не будет преувеличением сказать, что М. М. Пришвин в какой-то степени жил своим дневником — это было его второе, отраженное существование. Это дневник меняющегося, напряженно ищущего человека, не останавливающегося и не тускнеющего до последнего своего дня.
Поэтому, как не выдуманное, а подлинное отражение жизни, дневник исполнен и света и тени, и ошибок и прозрений. Прочитанный от начала и до конца, он представит собою искреннюю повесть о своем времени и о самом себе, повесть о созревании в жизненной борьбе души художника.
Дневник в течение многих лет был единственным подлинным другом и собеседником писателя. Таким образом, ведение дневника превратилось у Пришвина в насущную потребность, в условие существования. Однажды, это было еще до революции, Михаил Михайлович спас свои дневники во время деревенского пожара. Он вбежал в горящий дом и выхватил одни только тетрадки дневников. «Так все дочиста у меня сгорело, — но слова мои не сгорели. Нес я эти тетрадки — эту кладовую несгораемых слов — за собою всюду… Мои тетради есть мое оправдание, суд моей совести над делом жизни».
Так мы и повторим сейчас вслед за Пришвиным, что дневники были для писателя делом его «совести» и в этом смысле он вел их без всякой мысли о печати. Но, конечно, они были еще и «кладовой», из которой он черпал и мысли, и образы для своих профессиональных производственных целей. И все это на фоне и личных переживаний, и общественных событий записывалось изо дня в день с точностью летописца и волнением непосредственного участника — творца и художника собственной жизни.
«— Что важнее для меня — искусство или жизнь?» — спрашивает однажды Пришвин. И где, — продолжим мы его вопрос, — реальная грань между ними?
Вызывала удивление и величайшее уважение эта неуклонная работа над впечатлениями прошедшего дня ранним утром последующего. Пришвин не позволял себе никаких скидок в этом деле на настроение, обстановку, здоровье. День, не попавший в дневник, в каком-то смысле был для него только черновым наброском для еще не написанной картины. Часто он ложился спать раньше для того, чтобы скорее наступило утро, когда он запишет минувший день: вечером он, по его признанию, был «не работник», не верил своему вечернему восприятию и, по-видимому, до вечера не сохранял необходимых рабочих сил.
До глубокой старости он был в течение дня неизменно деятелен. Время проходило в Дунине не только за письменным сто лом — оно было заполнено и уходом за машиной, которую он водил и обслуживал сам. И фотографией, служившей для писателя подсобной «записной книжкой». И чтением. И прогулками пешком. И поездками на машине главным образом все с той же писательской целью. И беседами с каждым, кто искал его общества. Но раннее утро — «заутренний час» — Пришвин не устает прославлять, как время гармонического настроя человека в унисон со всей природой и потому как лучшие его рабочие часы. Его «знобит» от восторга в этот час пробуждения к деятельной жизни отдохнувшей природы, природы, омытой ночным молчанием и сном.
С дневником Пришвин не расставался ни ночью ни днем. Трудно вспомнить такую ночь, которая не прерывалась бы осторожно зажигаемым огоньком маленькой настольной лампочки у его постели. Иногда мы встречаем запись, сделанную на ощупь в темноте.
Днем мы постоянно заставали Михаила Михайловича с записной книжкой в самой разнообразной обстановке. Один — и в обществе людей среди разговора, за рулем машины — и во время прогулки на ходу, Пришвин неожиданно вынимал свою записную книжку и с характерным выражением сосредоточенного внимания к неожиданно посетившей его мысли, то взглядывая поверх очков, то на бумагу, внезапно покидая своего собеседника, он делал короткую отметку карандашом. На следующее утро заметки дня с присоединением всего незаписанного, лишь хранимого в памяти, переносились из карманной записной книжки в дневник за письменным столом, а очень часто и за ранним утренним чаем, в обществе неразлучной собаки. Вот как, например, отмечаются в дневнике эти рабочие утра: «Работаю с утра на веранде; петух начинает мой день. Земля приморожена и слегка припорошена по северным склонам. Пью спокойный чай на темнозорьке. Солнце выходит золотой птицей с красными крыльями, над ним — малиновые барашки».
Дневник Пришвина — это, вероятно, высшее в его искусстве. Или скажем иначе: это нечто более глубокое, чем просто искусство, чему я не нахожу названия. Может быть, в нем мы вступаем в ту область, которую Пришвин назвал «искусство как поведение».
Как понимать это пришвинское определение?
Мы понимаем его так: Пришвин требует от себя как от художника полной отдачи своему делу, такой отдачи, чтобы исчезло разделение между делом и так называемой «личной жизнью».
Что значит такая цельность в человеке и как она достижима?
Пришвин отвечает: «Это есть радостная способность избавляться от себя», иными словами — от эгоистического индивидуализма, от «самости» своей. Это самоотдача. И это счастье.
Притом Пришвин не устает твердить, что такое «поведение» достижимо каждым человеком и в нем не должно быть избранников: каждый в каком-то смысле, в какой-то мере может стать художником своей жизни.
Трудно найти свое призвание. Но для этого нужно одно: не заглушить в себе зов, сохранить его чистоту, не пойти на «подмену золота фальшивой кредиткой». Не разделить свою жизнь на «для души» и «для хлеба».
Сам Пришвин был так естествен и прост в личной жизни, что отвращался от учительства, стараясь никому не навязывать свою «тайну»: он либо сам в себе ее не замечал, либо подчас внезапно останавливался перед ней в детском удивлении.
Однажды мы спросили К. Г. Паустовского, что ему нравится у писателя Пришвина, и он ответил так; «Нравится многое, но больше всего ценю я в Пришвине, как он живет».
«Пишу как живу», — повторит Михаил Михайлович незадолго перед смертью, оканчивая последнюю редакцию «Кащеевой цепи».
Читая дневник Пришвина, вспоминаешь его удивительные слова: «Наибольшая тайна в творчестве — это самовоскрешение в завершенности формы».
Паустовский в «Книге скитаний» написал о дневнике Пришвина так: «Это был труд поразительный и огромный, полный поэтической мысли и неожиданных коротких наблюдений — таких, что другому писателю двух-трех строчек Пришвина из этого дневника хватило бы, если только их расширить, на целую