Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, пока читаешь Шопенгауэра, невольно думаешь: да, если на философском языке можно выразить «истину», то великий немецкий пессимист это несомненно сделал, но рано или поздно книгу его снова ставишь на полку, а с годами берешь все реже – таков закон зрелости – и что же? каков итог? пара метафизических мелодий в душе остаются навсегда, это верно, – но точно ли воля есть «вещь в себе»? точно ли вся жизнь от начала до конца разворачивается в ключе страдания? не является ли зачастую страдание как раз самой великой ценностью бытия? и точно ли радости настолько отрицательны, что их нельзя чувствовать: полно, мы ценим и теплоту и доброту и отзывчивость… а если мироздание конечно? и как быть с взаимозависимостью материи и энергии? да и что такое «умопостигаемый характер»? и с какой стати искусство воплощает прекращение воли и чистое созерцание, хотя оно есть все с начало и до конца – субтильное воление?
Ведь то обстоятельство, что любая великая радость граничит с великим страданием и как правило переливается в него, не только не останавливает человека, но является как раз источником того самого онтологического волшебства, наличие которого делает жизнь неотразимой для нас, ибо не только в радости сокрыто Кащеево яйцо страдания, но и наоборот, в страдании спрятано не менее могущественное Кащеево яйцо радости, так что, например, для смертельно больного человека уже ослабление боли является источником подлинного блаженства.
Вот почему анализ жизни Шопенгауэром, несмотря на уникальный гений философа, глубоко неверен в своей основе: основная тональность жизни – не страдание, а та магическая привязанность к жизни, от которой нам не дано освободиться и которая плетется равным образом из нитей радости и страдания; когда же жизнь перетекает в бытие – а это происходит ежесекундно по мере замены настоящего прошедшим – то страдание и вовсе теряет свое болезненное жало, более того, его яд становится лекарством, – перестрадавший человек приобретает убеждение, что он познал жизнь и смысл жизни.
Таким образом, «вечное возвращение» Ницше есть куда более верный эпиграф к жизни, нежели страдание Шопенгауэра, – и вот уже шопенгауэровская философия, как и все ей подобные, «плавает» в гипотетическом океане иных и многих философских ответов на загадку жизни, – зато пудель философа, его соперничество с матерью, нападки на Гегеля, а также квартира, которую он демонстративно предоставил войскам для наблюдения и расстрела революционеров 1848 года, – эти и прочие детали, подобно зарисовке мастерского художника, остаются в нашем сознании навсегда.
И вот тогда мы расстаемся с любимым философом как персонажем одного – или многих, в зависимости от перспективы – мирового спектакля: этот персонаж, правда, много и в точку сказал, но мы, претендуя на безукоризненный эстетический вкус, смакуем также и прочие детали, быть может даже наслаждаясь ими больше, чем нескончаемыми философскими монологами, потому что знаем наверное: последней истины в его писаниях все-таки нет, зато есть претензия на абсолютную философскую истину.
Вот эта наилучшим образом обоснованная претензия быть «первым среди равных» в области философии суть характернейшая черта Шопенгауэра как образа, подобно тому, как, скажем, утонченная жестокость, елейная тихость, осторожность и склонность к риску и авантюре, опасная для противников осмотрительность и продуманное бесстрашие, аристократизм, хотя не во всем, внутренняя неспособность к любви, но лишь к влюбленности, а также трогательная и нежная дружба, опять-таки распространяющаяся только на трех людей в мире, редкостная скрытность, вплоть до амфибийной потребности жить в двух мирах одновременно, являются образными координатами великого Арамиса.
Итак, мир – это театр, да, Шекспир тысячу раз прав: не смыслом живет человек, а той ролью, которую он в жизни играет, играет же он всегда роль, к которой больше всего способен, – а пресловутый смысл жизни тогда только выступает на первый план, когда делается опять-таки содержанием того или иного монолога, то есть в том случае, если человек полагает, что лучше всего он может не жить, а рассуждать о смысле жизни, и тогда он играет роль философа или религиозного деятеля, а вся его философия, какой бы гениальной она ни была, есть всего лишь гигантская реплика из спектакля под названием: «выражение культуры такого-то народа в таком-то времени» и все.
Ведь когда входишь во вкус Древнего Рима, то предсмертные слова императора Августа: «хорошо я сыграл свою роль? тогда похлопайте мне» становятся как бы лейтмотивом этой великой, кровавой и красочной эпохи, но когда читаешь о жизни Будды, Миларепы, Франциска Ассизского или преп. Сер. Саровского – то разве впечатление настолько уже иное? разве не та же там гениальность, но уже иного и духовного порядка? и тем не менее, поскольку христианская или буддийская духовности так же неотделимы от личности и судьбы их святых, как художнический талант от корифеев искусства или воинский дар от полководцев, постольку любое проявление в том числе и религиозной гениальности принадлежит в конце концов к сценическому оформлению ее (гениальности) роли: под последней подразумеваем мы судьбу личности и ее значение для общества.
К примеру, если эпиграфом ко всей древнеримской истории можно поставить знаменитые слова «что есть истина?» – настолько эта эпоха была проникнута духом сомнения в существовании единой и абсолютной для всех правды – то в буддизме, как и в христианстве, сходный эпиграф звучит иначе: «вот истина!» – настолько немыслимо там сомнение в найденной единой и абсолютной для всех правде, – однако пафос утверждения последней истины без тени сомнения и готовность следовать ей до конца суть тоже своего рода роль.
Например, нынешние исследователи докопались до явной неспособности юного Готамы Шакьямуни играть ту роль, которая ему предназначалась от рождения: для того времени быть правителем республики Шакья – эту должность принц Сиддхартха должен был занять после своего отца – значило образцово владеть мечом, стрелять из лука, управлять лошадьми и боевыми слонами, а также уметь постоять за себя в рукопашной борьбе, однако именно к этим искусствам будущий Будда не проявил ни малейшей склонности, дело дошло до того, что будущий тесть потребовал от него доказательств мужских способностей, прежде чем он отдаст за него свою дочь, легенда, конечно, гласит, что Будда блестяще справился со всеми испытаниями, но на то она и легенда, чтобы ей не доверять, – а куда более вероятно, что уже с ранних лет юный Сиддхартха догадывался, что ему уготована судьбой иная роль: быть может центральная в истории человечества, как догадался? да точно так же, как Моцарт догадался, что быть ему в этой жизни великим-превеликим музыкантом!
Сходным образом блестящий Ренан пишет, что не признавали Иисуса ни в родной семье, ни в ближайшем окружении, но чувствовал он в себе один-единственный великий дар, одно-единственное великое Слово, да и самолюбие сказывалось, что вполне естественно, – и вот уединился он среди своих учеников, тех немногих, что видели в нем то, что он сам хотел в себе видеть, и на этой крошечной сцене, поддерживаемый всего-то парой десятков актеров, сумел он сыграть тоже уникальную для человечества роль.
Мне вообще неизвестен случай, чтобы человек добровольно отказался от какого-либо великого таланта, разве что в пользу другого и еще более интенсивного для себя таланта.