Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я обещал, что научу тебя на лошади ездить? – бодро напомнил Ясень.
– Обещал… – уронил Иней и остался стоять с открытым ртом.
Кони были – как чудо. Настоящее чудо, доброе, не то что гнилые избушки и черные города. Против таких чудес Иней ничего не имел. А если на этом чуде им предстояло ехать к Алику… Иней вообразил, как они подъезжают к Алику верхом, такие, такие… сверкающие, и Алик изумленно вскидывает брови, и ласково смеется, и говорит ему: «Ну ты даешь, Толстый!..» Иней расплылся в счастливой улыбке.
Папа потрепал его по бритой макушке.
– Ну что, – спросил, – который больше нравится?
– Оба, – очарованно признался Иней.
– Их зовут Этигэл и Шонхор, – сказал папа.
Имена оказались тоже сказочные, под стать коням. Иней восторженно закатил глаза.
– Этигэл – значит, Надежный, – продолжал папа, отвязывая поводья. – Он спокойный и добрый, будет твой. Иди-ка сюда, подсажу.
Иней тихо пискнул, оказавшись в седле, и намертво вцепился в луку. Было очень высоко. Теперь папа смотрел на него снизу вверх, довольный, сверкал зубами в улыбке и откровенно любовался на сына. Этигэл тряхнул гордой головой, фыркнул, и Иней снова пискнул – от ужаса. Конь переступил копытами, и Иней разом вспотел.
– Не боись! – гаркнул папа. – Кони чуют! Поедем шагом, ничего страшного.
– Я не боюсь! – громко сказал Иней. В груди у него кипел восторг. Он забыл все свои злоключения, забыл об усталости и тоске. Сейчас он даже готов был доказывать, что настоящий мужик.
Папа укоротил стремена и всунул в них Инеевы ноги. Потом отдал ему повод и объяснил, как рулить лошадью.
– На самом деле, – сказал он напоследок, – Этигэл пойдет за Шонхором сам. Так что не волнуйся.
Иней кивнул. Он чувствовал легкое разочарование: уже успел напрячься и приготовиться в расчете, что будет рулить своей рукой.
– Шонхор – значит, Сокол, – пояснил папа. – Горячий зверь! – Он взлетел в седло и ударил коня пятками. – Едем, Цан-тайджи. Не грусти!
– Я не грущу! – звонко сказал Иней, улыбаясь во весь рот, и прибавил: – Поехали!
Улаан-тайджи открыл глаза в полной темноте.
Вдалеке кричала ночная птица. Крикам ее отвечало лишь эхо, и чудилось, что одинокий гортанный голос принадлежит человеку, что он отчаянно, горестно зовет кого-то; может, не человек то был, а неведомый дух, белый лебедь или золотой волк из тех, что зачинают в женских животах великих героев… Заржала лошадь, послышался топот копыт, звякнул металл, и птица смолкла. Донеслась хриплая перекличка ночной стражи: подходило время сменить ее страже дневной. Улаан узнал кашель Хурамши-нойона, надоедливого, мнительного старика. Он поморщился: Хурамша, год назад приставленный к нему отцом, успел выесть царевичу костный мозг. Счастье младшему брату, что ему еще рано думать об управлении улусом и командовании войском, а стало быть, и слушать должные наставления… Китайские мудрецы рассказывают вещи позанятней.
Бледные предвестья зари начали теснить ночь, пятно дымового отверстия медленно светлело. Ночные духи бежали с земли, прятались в норах и логовищах… Некоторое время Улаан бездумно смотрел в потолок двенадцатикрылой ханской юрты, потом повернул голову. С двух сторон от него, смуглые, тонкие и красивые, с лицами, капризными даже во сне, с масляными черными косами, которые вились по кошмам, как змеи, дремали две касожские наложницы, дочери подвластного хана. Царевич не помнил их имен и называл по-монгольски – Кермен и Булган, Белка и Соболь. Довольный сладостной ночью, он расслабленно намотал на руку косу одной из них, то ли Кермен, то ли Булган; коса была текучей и скользкой, как ее хозяйка.
Уже слышались голоса слуг, разжигавших огонь под котлами. Птица все еще вскрикивала, но голос ее стал тише. Вскоре ей начал отвечать другой голос – гулкое, тяжкое, утвердительное слово металла, гром кузнечного молота, ударявшего о наковальню. Звук разносился далеко и был мелодичным, как звон колоколов в далеком Китае.
Царевич откинул одеяло и встал, переступил через спящую наложницу, нашарил босой ногой свою одежду, брошенную ввечеру. Он натянул штаны и рубаху из китайского шелка, обулся, запахнул расшитый серебром халат. Возле юрты – он знал это – уже ждал старый раб с оседланным конем. По утрам царевич не принимал пищи и только после охоты собирался перекусить сушеным творогом-хурутом, запив его глотком кобыльего молока.
День обещал быть хорошим – никаких тягостно-долгих советов в отцовской юрте, никаких воинских смотров и проверок. Проверки закончились вчера. Вчера были розданы награды достойным и плети нерадивым. Сегодня войско кочевников свертывало шатры и уходило вперед – в последний страшный, сокрушительный рывок к берегам урусутской реки Немясты, где, по донесениям, собирались войска московского князя… Алгинчи-передовые уже столкнулись с урусутскими разъездами. Улаан-тайджи собирался пострелять мелкую дичь и послушать степь, как он делал всегда перед большими сражениями. Степь никогда не лгала ему, это знали все – и старый Хурамша, и великий хан-отец, и все войско. Когда он вернется, друзья осторожно начнут расспрашивать его, выпытывать, кому суждено прославиться на белых стенах Московского Кремля, а кому – сложить голову под мечами урусутов. Царевич никому не даст ответа. Он заранее укрепит сердце, чтобы потом много дней отмалчиваться, уже зная, кого из друзей он потеряет в грядущем сражении. Как хорошо, что отец не любит гадателей. Никогда он не обращается за советами к вещему сыну. Грозная воля предка-Чингиза, его неукротимая душа-сульдэ возродилась в великом хане Гэрэле. Он сам созидает свою судьбу.
«Мне следует брать с него пример, – подумал Улаан, взлетая в седло и принимая повод из рук седого раба. – Ведь это знание мне самому тягостно. Я ничего не могу изменить. И все же я должен услышать». Порой ему казалось, что степь сама влечет его к себе, тянет, чтобы нашептать в уши человеку то, что известно пока ей одной. Ведомое будущее тяготит ее так же, как будет тяготить его.
Сердце степи в нем; он – ее дитя.
Раб промахнулся: сбруя на коне была роскошная, с алыми шелковыми кистями и золотыми бубенчиками. Царевич предпочел бы простую. Но он промолчал, даже не нахмурил брови. Он не стал настегивать коня, только звучно щелкнул камчой по седлу, и застоявшийся жеребец рванулся в просвет между юртами и кибитками к чистой, едва окрашенной рассветом дали – прочь, прочь от дымов жилья туда, где благоухали степные травы. От огромных котлов несло крепким духом бараньего мяса и жира. Как всегда, сразу по пробуждении запах пищи вызывал у царевича тошноту.
Воины, женщины и рабы одинаково старались не замечать его, не оглядываться вслед хану – и все смотрели на него тайком: из-под руки, через плечо, из-за конской гривы. Улаан чувствовал их взгляды спиной, и верхняя губа его вздрагивала от раздражения. Как неприятно! Возможно, стоило бы с самого начала хранить свой дар в тайне; но когда дар пробудился, царевич был еще ребенком и не нажил ума.