Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина уронила «парабеллум» и, в каком-то дрожащем, судорожном движении подавшись вперед, обхватила уже в голос заревевшего Мишку, прижала к себе…
Убитого дружинника сожгли под салют из карабинов на большом костре над берегом реки. Пришло много местных, почти все ополченцы, например. Многие пришли семьями. Пришел и Горенышев. Романов смотрел, как со свистом и воем вздымается пламя, и думал почти удивленно, что это первая и пока единственная потеря в его экспедиции. Может, и у остальных дружин так же? Хорошо бы…
Романов вздрогнул – кто-то крикнул: «Счастливого пути!» – и этот крик подхватили многие вокруг. Ему подумалось о странности происходящего, странности выкрика, странности самого сожжения… и о том, что весь мир сейчас на грани, не то умирает, не то обновляется. Потом он нашел взглядом «Смешариков» – точней, наткнулся на них глазами: они все стояли тесной группкой неподалеку и смотрели на пламя. Потом Тоха вздрогнул – видимо, ощутил взгляд Романова. Быстро посмотрел вокруг.
И улыбнулся Романову.
* * *
Они провели в поселке еще три дня. Отдыхали, помогали местным – больше, впрочем, словами и объяснениями, – договаривались о возможностях встреч и о налаживании связей между Осипенковкой и Поманухами…
Горенышев признался, что элементарно боялся многое восстанавливать. Зачем, если бандиты легко это разрушат? Для чего запасаться сверх меры, если отберут? В результате теперь, получив трофейное оружие и уверенность в том, что у него есть целая цепочка союзников, он клятвенно пообещал по мере возможности наладить местную пищевую промышленность и, если получится, лично прибыть с докладом через пару месяцев.
– Радиостанции плохо работают, – жаловался он (они сидели с Романовым на крыльце дома мэра). – Вообще без связи останемся… У пожарных вертолет оставался, подняли они его в зиму. Что ты думаешь – разбило…
– У нас та же история, – ответил Романов. Он уже привык к тому, что Горенышев бесконечно жалуется. Это было не от беспомощности, а скорей попытка показать собеседнику, как много надо сделать, заставить его проникнуться серьезностью ситуации. – Вы, главное, о людях тут, на месте, позаботьтесь. Чтобы пересидеть. Просто пересидеть несколько лет.
– Да пересидим… – Горенышев проводил взглядом двух девчонок, промелькнувших на велосипедах в конце его тупичка, на площади. И неожиданно спросил: – Слушай. А… дальше? Дальше ты что мыслишь делать?
– Дальше мы не пойдем, – ответил Романов. – Только до вашего нового моря. А дальше… дальше что. Дальше Бурея… и вдоль берега Охотского – видимо, все мертвое. Там на берег плеснуло крепко. Через недельку к вам вернемся – и в обратный путь. Нам еще добираться, а до… – Романов хотел сказать про осень, но задумался.
– Интересно, Магадан цел? – спросил Горенышев, потирая колени. – Или… как Николаевск?
– Хотелось бы знать… – Романов вдруг выматерился: – Сидим на крохотном кусочке России и ждем зимы… аж страшно становится!
– Угу… только ведь я тебя не про это спрашивал. Про «дальше»-то. Так как? Дальше?
– А все-таки ты коммунист, дядь Никит, – задумчиво сказал Романов. – Даром что партбилет положил…
Горенышев хмыкнул:
– А если даже и так? Ты мне скажи, чем он плох был – коммунизм?
– Тот, про который тебе говорили? – уточнил Романов и, дождавшись кивка Горенышева, ответил: – Партией, дядь Никит. Пар-ти-ей. Коллективным решачеством. И коллективной безответственностью, следовательно. Возразишь?
– Нет, – буркнул Горенышев. – Было такое. И все?
– Не все. Еще тем, что после Сталина уж слишком много плясать вокруг «простого человека» начали. А по мне, так вот что: если кто простой – тот и вовсе еще не человек.
– Есть такое. Хорошо. Согласен. Все теперь? Или третье есть? – В голосе Горенышева не было ехидства, только интерес. Настоящий и глубокий.
– Третье есть. И последнее. Главное – всех накормить, обуть, одеть, согреть, позволить учиться. Это – главное. Но за этим идет не «улучшение быта». А расширение горизонтов. Всех и всяческих. И тогда быт наладится сам. Автоматом. А если начать людей с узким кругозором уже не кормить, а закармливать, не одевать-обувать, а позволять заболевать вещизмом… тогда рано или поздно такая политика заботы о левой пятке «приведет в конце всех в один конец». Потому что сытый, обутый, одетый и с денежками в кармане мещанин хуже любого зверя. Хуже самого себя, озабоченного, где пожрать. У него фантазии прут. Но – мещанские. Вот тебе и третье. Вот этих трех вещей я в новом мире не допущу. И я не один такой. И я не фантазер беспочвенный. Так как?
Горенышев молчал. Он молчал долго, даже стемнеть немножко успело, а в тупичок уже пару раз заглядывал Женька, намекая всем своим видом, что Романову пора поспать, завтра же ехать…
– И частное предпринимательство разрешишь? – спросил наконец Горенышев. Романов кивнул:
– Если не по добыче сырья, не по военной промышленности и не по перепродаже – разрешу. Хоть завод по производству трусов открывай, хоть… вон, консервную фабрику.
– Непонятное что-то у тебя получается.
– И не говори, – вздохнул Романов, поднимаясь. Отряхнул сзади штаны. И добавил: – Чего только человечество не перепробовало. Может, вот это, новенькое, как раз и получится? А, дядь Никит?
Расслабься, жить будешь. Лупи из горла.
Она была в двух шагах – но в этот раз ничего
не смогла!
С. Калугин. Туркестанский экспресс
Океан бушевал у искалеченного берега, на котором почти сплошным слоем лежала мертвая или умирающая от отравления морской водой озерная рыба. Странной частой щетиной торчали из воды верхушки уцелевших деревьев – часть озерного берега тоже «слизнуло». Слева и справа новый берег круто изгибался и постепенно уходил в океанскую даль, откуда шли и шли грозные, тяжелые волны шторма и дул ветер. В нескольких местах рядом с рыбой в иле были видны и человеческие останки. Романов не присматривался – к чему? Он наблюдал за тем, как обманчиво-медленно приближается вдоль кромки моря его разведотряд – восемь всадников, – и слушал, как в наскоро разбитом лагере позади Сажин под взрывы смеха распевает:
«А иди ты на хрен!» – мне старшой сказал.
И пошел я на хрен, долго хрен искал.
По пути видал я всяки чудеса,
Горы и болота, города, леса…
Побивал бандитов, баб освобождал,
Старикам и детям конфетки раздавал,
Но одной я мыслью озабочен был:
Где тот хрен, про коий старший говорил?
Подъехавший Женька сунул блокнот. Романов покосился – там было написано печатными буквами одно слово: «ХОЛОДНО».
Потом Женька подумал и приписал своим обычным почерком: «И спать охота».