Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Потому же, почему и я не пошел: он не хотел навлекать на Клива неприятности, он добивался одного: чтобы Клив оставил Гарри Моранта и всех остальных в покое. Мэтт был славным парнишкой. Он хотел, чтобы всем было хорошо.
– Клив знал, что пленка у тебя?
– Конечно. Я сам заставил его прослушать запись. Мэтт на это и рассчитывал. Только так можно было заставить Клива отцепиться от Гарри Моранта. Я позвал его к себе в комнату и включил магнитофон, а потом сказал: если это хоть раз еще повторится, я сам отнесу запись к мистеру Локвуду. Клив хотел отобрать у меня кассету, он даже попытался выкрасть ее, но Мэтт предупредил меня, что сделал копию, и я сказал об этом Кливу, так что ему не было смысла отбирать у меня оригинал – во всяком случае, пока он не мог добраться до дубликата.
– Ты сказал ему, что запись сделал Мэттью?
Чаз покачал головой. Его глаза казались слепыми за стеклами очков, по верхней губе ползла тонкая струйка пота.
– Я не говорил ему, но Клив и сам мог догадаться. Мэтт был ближайшим другом Гарри, они вместе собирали модели поездов, всегда ходили вдвоем, и оба казались слишком маленькими для своего возраста.
– Я понимаю, почему ты оставил кассету у себя, когда Мэттью Уотли передал ее тебе, – произнес Линли. – Этого было достаточно, чтобы положить конец издевательствам. Может быть, я бы на твоем месте поступил иначе, но, во всяком случае, я тебя понимаю. Я не понимаю другого: прошло уже три дня с тех пор, как Мэттью найден мертвым. Ты же знал…
– Ничего я не знал! – отчаянно запротестовал Чаз. – Я и сейчас не знаю. Да, Клив издевался над Гарри Морантом, да, Мэттью сделал эту запись, и у него остался дубликат, который Клив хотел отобрать. Но больше я ничего не знаю.
– И что же ты подумал, узнав об исчезновении Мэттью?
– То же, что и все остальные: я решил, что он сбежал. Ему тут несладко приходилось. Друзей почти не было.
– А что ты подумал, когда нашли его тело?
– Я не знал. Я не знаю. Я не… – Голос его сорвался. Юноша тяжело рухнул в кресло.
– Ты просто не хотел ничего знать, – упрекнул его Линли. – Ты предпочел не задавать вопросов. Ты закрывал на все глаза, верно? – Засунув кассету в карман, Линли еще раз оглядел цитаты, висевшие на стене. В комнате было душно, пахло потом, пахло страхом.
– Ты забыл слова Марло, – сказал он мальчику– «Нет хуже греха, чем неведение». Добавь их к своей коллекции.
Детективы ушли. Чаз уронил голову на руки и зарыдал. Он не мог больше сдерживать свое горе – горе, семена которого он сам посеял, отвернувшись от брата, горе, которое созрело и расцвело после утраты Сисси, горе, принесшее горький и страшный плод.
Он хотел написать о том, что произошло с ним в эти дни. Поэзия могла бы очистить его душу. Когда-то стихи легко давались ему, он усеивал поверхность своего стола одами, посвященными Сисси, он писал ей, о ней, для нее. Но мучения этих последних дней, присоединившись к той пытке, что терзала его вот уже больше года, слепо гнали по однажды выбранному пути, заглушили внутренний голос, некогда обитавший в нем, наполнявший огнем его душу и питавший страсть к перу. Теперь уже не было слов, способных облегчить страдания. Страдание поглотило всю его жизнь, и не было ему ни начала, ни конца. Отчаяние, жестокое, уродливое отчаяние простиралось во все стороны, захватывая всех и все, что входило в круг его бытия.
Тогда он с легкостью предал Престона, он извинял свою измену необходимостью сделать все ради спасения семейной чести, а на самом деле он возненавидел Престона за то, что тот, не справившись со своей болезнью, со своей бедой, сошел с пьедестала, отведенного Чазом старшему брату, за то, что брат обманул его, прикидываясь ни в чем не повинным, и тем самым жестоко уязвил его гордость. Вот почему Чаз отказывался даже разговаривать с Престоном, когда обвинения, выдвинутые против него, подтвердились, вот почему он даже не проводил его, когда Престон покидал школу, не ответил на его письмо. И он отказывался видеть какую-либо связь между холодностью, которую продемонстрировал Престону, и решением брата навсегда уехать в Шотландию.
Утратив брата, он бросился за помощью к Сисси, она стала источником его существования, ему казалось, что даже его кровь бежит по жилам только благодаря близости Сисси. За семь месяцев из подруги она превратилась в единственное прибежище, вдохновителя его творчества, в единственный объект всех помыслов, в манию, в одержимость, ибо в ее отсутствие ни о ком и ни о чем другом он не мог думать. Но он погубил и Сисси своим эгоизмом, как прежде погубил брата, он уничтожил ее, не сумев обуздать свою ненасытность.
И с той же безответственностью он привел в движение механизм, уничтоживший Мэттью Уотли. Не задумываясь о последствиях, он дал Кливу Причарду прослушать пленку, более того, Чаз испытал тайное удовлетворение при виде растерянности на лице этого мерзавца: подумать только, его Клива, перехитрил какой-то третьеклашка, жалкий муравей, которому он лишь из милости позволяет существовать. Чаз настолько упивался реакцией Клива, что забыл о всякой осторожности. Клив потребовал назвать имя мальчика, сделавшего запись, назвал наугад нескольких, в том числе Мэттью Уотли, и по лицу Чаза без труда прочитал ответ. Это он, он сам, собственными руками выдал Мэттью Кливу. С него все началось.
Да, все эти жертвы связаны между собой – Престон, Сисси, Мэттью, а теперь судьба расправится и с Кливом. Это он– носитель болезни, постигшей их всех. Есть только одно средство, но Чазу было слишком страшно, ему не хватало мужества, не хватало решимости, силы воли. Он презирал себя: дни ползли, а он все никак не мог сделать то, что должно. Однако он уже знал, каким будет его решение.
Свою комнату в «Калхас-хаусе» Клив Причард превратил в святилище Джеймса Дина. Изображения этого актера висели повсюду: вот он шагает по улице Нью-Йорка, запихнув кулаки в карманы куртки, подняв навстречу морозу воротник куртки; вот он карабкается на нефтяную вышку в фильме «Великан», баюкает на руках умирающего Сэла Минео в «Мятежнике», позирует рядом с «порше», ставшим причиной его гибели, хмурится в камеру, снимаясь для десятков постеров и календарей, нашедших теперь прибежище в комнате Клива; курит на фоне декораций «К востоку от
Эдема». Входя в комнату Клива, посетитель переносился в другую страну, в другую эпоху, на тридцать лет назад.
В комнате имелись и другие декорации, способствовавшие тому же впечатлению: бутылки из-под кока-колы на подоконнике, у окна– старый стул, явно американского происхождения, на рабочем столе– хромированный проигрыватель и три меню, предлагавшие гамбургеры, хот-доги, картофель фри и молочный коктейль. На книжном шкафу с высокими теннисными бутсами соседствовала небольшая неоновая вывеска «Кока».
Анахронизмом в этой обстановке казались фотографии самого Клива и его товарищей: школьная команда регби, Клив в форме фехтовальщика – эти две фотографии были пристроены на одежном шкафу– и третья на столе: Клив стоит за спиной напуганной немолодой женщины, одной рукой обхватив ее за плечи. Для этого снимка Клив наголо обрился, оставив лишь узкую дорожку волос посреди головы, панк-рокерский гребень, выкрашенный в синий цвет и уложенный несколькими зазубринами, словно у динозавра. Оделся Клив в черную кожу, подпоясавшись металлической цепью.