Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если бы не он, толпа растерзала бы нас. Он подкатил на своих конях к черному ходу, мы кинулись в повозку и дали деру. Кое-кто пытался догнать верхом, да где там! Ну, остановились в поле, гусар смеется: как здорово! Да что, говорю, здорово-то? А то, говорит, что за моими конями гнаться — что ветер в поле догонять. И опять смеется, дурак он, ей-богу. Ну, говорю, спасибо тебе, а теперь возвращайся в деревню и воюй с ветряными мельницами, я же сыт по горло!
— А что потом?
— А что потом, — вздохнул Селим. — Дульсинея плевать хотела на наше рыцарство, удрала как есть в свою шляпную мастерскую. Только и успел крикнуть: убегай, дрянь этакая, да не смей креститься! А впрочем, жаль девку, могла бы найти парня лучше меня. — Он помолчал. — Ну, а там пустился в такой загул, не приведи бог! Никогда такого со мной не бывало.
— Может быть… у тебя нет денег?
— Хм-м, — отозвался Селим с противным смешком, — деньги вот! — И вынул из кармана брюк несколько смятых бумажек и повертел в руке. — Гонорар! Двадцать пять рублей за восемь строчек. Хочешь послушать? «Любят чай мулла и знахарь, гимназист, шакирд и пахарь, и дервиш, и оркестрант, губернатор, коммерсант».
— Так ты занялся рекламой?
— О, буду прославлять казанские сапожки, меха, валенки, сукно, рысаков! А там и себе заведу лошадей, сниму шикарную квартиру, стану совладетелем фирмы, ха-ха!…
Он исчез в тот же день и пропадал целую неделю, но, переночевав, опять ушел, опять пьянствовал, возвращался, мучился совестью и умолял его простить. Потом шел в баню, после чего пил чай с таким грустным и просветленным видом, что становилось жаль его до слез.
Прежние завсегдатаи, байские сынки, пока что не ходили: прохлаждались на отцовских дачах, путешествовали, веселились в загородных ресторанах. На деревенские являлись то и дело. Некоторых он узнавал сразу, иных вспоминал с трудом, иных вообще, видел впервые. Ввалится этакий детина с мешком через плечо, громко спросит:
— Здесь, верно, проживает землячок наш?
— Кого же тебе? — скажет с улыбкой Габдулла.
— А вот как раз тебя-то мне и надо, ежели ты Габдулла. Да никак не признаешь? Я ведь из Кырлая. Печника Зарифа знаешь? А зятя его кривого? Так вот за младшим братом кривого, за Усманом, моя старшая сестра. — Довольный, сбрасывал поклажу и говорил: — Прибери-ка пока, мешок, да попьем чайку. А там у меня дела, приду только ночевать.
Иной просил сводить его в магазины, в цирк, в мечеть, иной приезжал жаловаться на старосту, на господские притеснения. И водил их Габдулла по судам, по лавкам, показывал дорогу в мечеть или в цирк. После дневных хождений гость засыпал крепким сном, а он маялся в духоте, кашлял, наконец вставал и, обернувшись одеялом, просиживал до утра. Слышались пьяные выкрики из ресторана, игра на пианоле, вопли проституток, стук кованых сапог полицейского и грубый, повелевающий голос. Наконец расходились, разбредались кто куда полуночники, с полчаса стояла глухая, уже холодеющая тишина. Но вот раздавался стук колес по булыжной мостовой, в приоткрытую форточку несло зловонием от телег «золотовозов»; еще через минуту слышались из нижних этажей голоса кухонных рабочих, а под самое утро начиналась возня в пекарне, подъезжали к крыльцу заказанные с вечера экипажи, чтобы везти постояльцев на утренний поезд или на пристань.
Сладостная, с болью, тоска пронизывала его всего: хотелось перевоссоздать то унылую, то развеселую эту жизнь с ее разнообразием людей, предметов, взаимосвязей, с ее красками, запахами, рождением, смертью и музыкой вечного, нескончаемого движения — и все это с любовью ко всему сущему, с нежностью к страдающей человеческой душе. Когда-нибудь я напишу, думал он, крепче кутаясь в одеяло. Это будет по-пушкински широкое, многое объемлющее творение, вот, может быть, как «Евгений Онегин». Дай только срок, боже!
17
Номера «Булгар» содержал некто Абузар Бахтеев из новоявленных дельцов. Гостиница занимала огромный угловой трехэтажный дом в стиле венского модерна, с затейливой лепкой, куполами, изогнутыми балконами, увенчанный в углу башенкой, напоминающей минарет. Здесь были сотни номеров с бархатными портьерами, ванными комнатами, с водопроводом, с телефоном на каждом этаже, с недавних пор гостиница освещалась электричеством, которое по вечерам внезапно гасло, потому что маломощные движки не справлялись с нагрузкой. Здесь останавливались захудалые помещики и преуспевающие купцы, книгоиздатели и актеры, шакирды, следующие в муфтиат для получения указа на священный сан, богатые отцы семейств с чадами, живущие ныне в Туркестане, но каждый год приезжающие на родину отцов поклониться их могилам; в номерах попроще обретались разночинцы, которые служили в многочисленных конторах и фирмах Казани, в редакциях и типографиях, — словом, интеллектуальные пролетарии; но самыми заметными и многочисленными постояльцами были коммерсанты и коммивояжеры, победители, расторопные сыны молодого двадцатого века.
Любопытно было видеть стремительность их движений, их напряженные красные лица, блеск в глазах, слышать из ресторана резкий, громкий мужской хохот и думать, что так могут смеяться только они, преуспевшие в делах люди. Возвратясь из редакции, Габдулла садился у раскрытого окна, остывая после дневной беготни, рассеянно наблюдая, как останавливаются перед гостиницей пролетки и фаэтоны; седоки, торопливо соскакивая, пробегают в подъезд, а навстречу им спешат другие и прыгают в повозку, кричат извозчику: «Пошел!» — громко, резко, но с какою-то необидной интонацией увлеченного, азартного человека. Как-то он увидел: остановилась пролетка с толстым седоком в каляпуше, седок повернул голову — Акчурин, Хасан-эфенди! А минуты через три он уже входил в номер, обливаясь потом, добродушным смешком прикрывая смущение.
— Мир дому сему! Ох, не в моем возрасте одолевать этакие ступени.
Габдулла встал ему навстречу, подвинул стул и, крикнув коридорного, попросил самовар.
— И… чего-нибудь такого, — пробормотал он, — ну, пряников, что ли.
— Богато живете, — хохотнул Хасан-эфенди, — ежели пряниками можете угощать. А мне, право, только пиалку