Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты побывал дома? Там все изменилось?
— Не знаю. Когда у меня появлялась такая возможность, я все откладывал и откладывал. Так и не съездил туда. Не знаю почему. Может, боялся, что готы разрушили дом, а видеть это было бы тяжело. Странное дело — пока мы несколько месяцев сидели в осаде и не могли выбраться, я каждый день забирался на башню у Саларийских ворот и изо всех сил старался разглядеть нашу виллу среди северных холмов. Я так и не увидел ее, хотя оттуда Рим было видно.
Конечно, я повидал много других знакомых мест. Они страшно переменились. Большинство горожан сбежали или перемерли с голоду во время готской оккупации. Ко времени моего прибытия (я сопровождал подкрепление под командой Мартина и Валериана) дела у нас шли туго. Много общественных зданий было снесено ради камня, который использовали для новых стен, сооруженных Велизарием. Статуи мавзолея Адриана, разбитые, лежали на земле, и наш гарнизон был обязан в критический момент сбрасывать их со стен на врага.
Но корабль Энея был до сих пор в полной сохранности, как и много лет назад, когда отец впервые взял меня в дом у Тибра, где он стоял, рассказывая о предопределенной Риму славе. Не спрашивай, как он сохранился, когда столько было утрачено. Для меня это был, в конце концов, символ вечного могущества Империи. Разве не на этом самом корабле ее основатель, странник, не имеющий друзей, скиталец по морским волнам, пережил ужасные бури, которые напускала на него Юнона во время его бегства из Трои? Он пережил разрушительную ярость варваров, чтобы увидеть возрождение Рима в наше время, и я верю, что его шпангоуты и киль так крепко и искусно соединены, что он переживет и новый потоп, и все шторма, которые Господь сочтет нужным выпустить на нас из Пещеры Эола.
Внизу, под опасной скалой, на которой ютились, беседуя, мы с трибуном, лежала тьма. Сырой ветер с затопленной равнины кружился в кустах и ветвях вокруг нас, и на мгновение мне показалось, что нас тоже может унести во враждебный океан. В словах моего собеседника на миг сверкнуло поэтическое вдохновение — может, его мысли вызвали к жизни старые стихи, вложенные в его сознание еще в детстве.
— Раза два во время осады я приходил на место, где рядом с Капитолием находилась моя старая школа, — продолжал говорить мне на ухо Руфин. — Странно, что офицер с такими большими полномочиями был прежде мальчишкой, все заботы которого и были-то что подраться с товарищами за сиденье, с которого лучше всего было видно улицу. Где-то был теперь наш старый магистер, чья ферула[83] наводила на меня в детстве такой ужас? Я стоял на том месте, откуда мой отец однажды отвел меня в мой класс и вспоминал — нет, не вспоминал. Я видел все это, как прежде, — как он посмотрел на меня с любовью и гордостью И с горечью вспомнил, как я даже не задержался, чтобы побыть с ним — а ведь мог, — а побежал к моим товарищам.
Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.
Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.
— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.
— Может, ты и прав, — ответил трибун без особой уверенности, — да и я не стану отлынивать от моего дела, чего бы оно ни стоило. И все же после кампаний Велизария тяжко быть свидетелем разрушения Вечного Рима. Городской дом моего отца и дома его друзей были заняты гуннскими, герульскими и исаврийскими войсками нашего гарнизона. Я постоянно видел, как они сидят на корточках у костров, разложенных на мозаичном полу в атриуме какого-нибудь сенатора, в то время как владелец дома удавлен в каком-нибудь готском застенке. Сенат, где так часто приветствовали красноречие моего отца, стал теперь арсеналом, а всех остальных сенаторов увезли в Равенну, где их убил Витигис.
— Мне кажется, что есть много такого, с чем ты и твой военачальник могли бы поздравить себя, — указал я. — Вы восстановили почти всю Империю Запада, которая прежде