Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она скинула пижаму и взглянула на свое отражение в огромном, почти до потолка, зеркале холодными оценивающими глазами, будто рассматривала чужого, неприятного человека — вывернутые ступни, костлявые руки, грубые, обглоданные голодом и упражнениями мослы бедер, сухие крепкие мышцы легкоатлета под некрасивой желтоватой кожей. Агрегат для производства нелепых телодвижений. Уродина. Дура. Жалкая, уродливая дура.
Она и в самом деле не видела ничего, что сводило с ума Лужбина и заставляло других мужчин провожать ее почти испуганными от восхищения глазами, — ни едва заметной, но такой прелестной груди, ни родинки на хрупкой высокой шее, ни вьющихся, высоко подобранных волос, ни линии плеч — чистой и выразительной, как поздние стихи Георгия Иванова, уже безнадежного, умирающего, горького. Пришли соленых огурцов и, если найдешь, русскую селедку. Жорж очень просит. Ему стало хуже.
Лидочка машинально оперлась на край раковины, точно на балетный станок, и тело ее, вымуштрованное, совершенно чужое и ненавистное, тотчас приняло знакомую позицию, так что Лидочка и сама не поняла, как распрямилась еще сильнее и с механической ловкостью одержимой бесами вдруг необыкновенно изящно и быстро сделала батман тандю с первой и пятой позиции по всем направлениям, а потом бросила вбок великолепный гранд батман и снова застыла перед зеркалом с восковым приветливым лицом, точно ожидая аплодисментов. Она проделала это так быстро, что сама испугалась, словно и впрямь — впервые в жизни — ощутила над собой ужасную, внешнюю, демоническую власть, способную в любой момент согнуть ее в бараний рог в самом прямом, физическом смысле. Даже тело, воспитанное в ненависти и рабстве, было против нее самой. Это было ужасно. По-настоящему ужасно.
Лидочка снова распахнула шкафчик, трясущимися руками развинтила станок Лужбина и вытряхнула на ладонь бритвенное лезвие, лиловатое, с надписью «Ленинград» и крошечным ржавым пятнышком на самой острой, почти невидимой, опасной кромке. Подушечки пальцев сразу стали мокрыми и холодными. «И правильно, — сказала Лидочка быстро, боясь передумать. — И давно надо было уже. Не поедем мы ни в какую Москву. Поедем лучше в Ленинград. Ленинград, Ленинград, покупай себе наряд! Красный! Синий! Голубой! Выбирай себе любой!» Она зажмурилась и даже тихонько зашипела, но было совсем не больно. Вот и все, успокоила она себя, потому что больше успокаивать ее было некому. Вот и все. И, не открывая глаз, торопливо легла в почти наполнившуюся ванну.
Теплая вода тихо плескалась вокруг шеи — как будто подгладывала кожу голыми гладкими деснами. Запястьям и лодыжкам было щекотно, почти приятно, из открытого окна слабыми волнами приходил ветерок, едва ощутимый, ласковый, совсем летний, и вместе с ветерком порывами налетала мягкая усталость, будто после длинной — на целый день — счастливой прогулки по лесу, когда волосы полны солнечного света и сухой хвои, а руку оттягивает тяжелая, чуть поскрипывающая корзина с грибами, которые надо успеть перемыть и почистить дотемна, чтобы назавтра натушить полную кастрюлю — с мускатным орехом, петрушкой и сметаной, а глаза слипаются, ресницы такие тяжелые, такой тяжелый аромат кружится в голове — влажного подлеска, папоротников, нагретой солнцем коры, нет, не спи, не спи, не спи, разве хорошая хозяйка уйдет в спальню, не закончив все дела на кухне?
Ножик, выскользнув из дрогнувших пальцев, звякнул о дно раковины, и Лидочка, испуганно вздрогнув, проснулась.
Было совсем светло и отчего-то холодно. Она торопливо натянула прямо на мокрое, непослушное тело пижамку, на ощупь нашарила дверь и оказалась не в ожидаемом коридоре, обшитом тонко пахнущей золотистой вагонкой, а на пороге совершенно незнакомой комнаты — пустой, белой и какой-то нежилой, точно сразу после ремонта. Впереди была еще одна дверь, и Лидочка, скорее удивленная, чем испуганная, поспешила к ней, оставляя на чуть припудренном пылью полу гладкие, голые, мокрые следы. Точно — после ремонта. Вот ведь эти рабочие! И даже не подмели!
Дверь подалась легко — как и первая, и Лидочка, сделав шаг, поняла, что следующая комната ничем не отличается от предыдущей: все те же заляпанные известкой строительные козлы в углу, такие же гладкие, без единого окна, стены и даже дверь впереди — такая же. Новая, хорошая, импортная дверь. Дубовый шпон. Золотистая фурнитура. А за этой дверью — следующая и следующая. Анфилада.
Лидочка прибавила шаг, но комнаты не менялись, плыли, открываясь, одна за одной — светлые, пустые, одинаковые. Не страшные, нет. Просто странные — и оттого неприятные. Лидочка попробовала их считать, но быстро сбилась и потому просто шла и шла, раздвигая плечами воздух — такой же гладкий, светлый и нежилой, как все остальное.
Открывая очередную дверь, она вдруг почувствовала, что начала уставать, и тут же — словно эта усталость могла воплотиться, заметила, что пыли в комнате стало больше, а козлы потемнели и как будто покосились. Лидочка остановилась и оглянулась, словно хотела выяснить у кого-нибудь, можно ли отклониться от маршрута. Но позади было пусто и — сколько хватало глаз — зияли, все уменьшаясь и удаляясь, распахнутые двери. Лидочка осторожно подошла к козлам, потрогала скрипнувшие, рассохшиеся доски и только теперь, вблизи, увидела, что стены, прежде выбеленные, гладкие, покрылись едва заметной паутиной тончайших трещин.
Лидочка оглянулась еще раз и ощутила, как шевельнула ей волосы тихая лапа наплывающего ужаса. Она хотела крикнуть, позвать кого-нибудь, но представила себе, как ее голос, затихая, прокатится по бесконечным гулким комнатам, и промолчала, изо всех сил уговаривая себя успокоиться. Это просто комнаты. Много комнат. Я просто сплю. Совершенно точно — сплю. Но она, конечно, не спала.
Лидочка тронула строительные козлы еще раз — и из них выпал, мягко звякнув, жалобно изогнутый, с подржавленной рыжей шляпкой гвоздь. Она наклонилась, чтобы подобрать его и даже поперхнулась, увидев протянутую к гвоздю руку — худую, обтянутую сухой, сморщенной на костяшках кожей, пожилую женскую руку.
Свою собственную.
Несколько комнат она пробежала, зажмурившись, на ощупь, не слыша ничего, кроме свиста в собственных бронхах. Гулко и страшно хлопали двери, гулко и страшно колотило в виски и в горло сердце, и Лидочке казалось, что с каждым шагом оно становится все больше и больше, а тело, наоборот, усыхает, стягивается, превращается в мумию, в плотную жесткую куколку, в тлен.
Наконец дышать стало совсем нечем, и Лидочка остановилась и открыла глаза. Комната была все та же, только еще больше обветшала. Пыль крупными беззвучными клубками стояла в углах, у козел с неслышным хрустом подломилась ножка, и они с тихим, совершенно человеческим вздохом опустились на колени. Лидочка лихорадочно ощупала лицо, волосы, но ничего не поняла и снова поднесла к глазам руки — да. Ей не показалось. Она старела. С каждой комнатой. С каждым шагом. Становилась старше. Нет, даже не старела. Умирала.
Лидочка вдруг осознала это совершенно ясно, и страх, преследовавший ее так долго и настойчиво, страх состариться, тотчас исчез, как будто единственное, что могло поглотить этот кошмар, была сама старость, и когда она пришла, бояться стало просто нечего. Лидочка постояла, не зная, что делать дальше, а потом вдруг собралась с духом и пошла дальше, вперед, медленно переставляя тяжелые, уродливые ступни — ступни профессиональной балерины, которые с каждым шагом все оплывали, превращаясь просто в босые некрасивые ноги старой женщины. Она больше не оборачивалась, потому что позади что-то было, Лидочка точно это чувствовала, и это что-то, невидимое, но ощутимое, тяжело и лениво напирало, подгоняя ее вперед. Идти было тяжело — она все хуже видела, все больше старческой спелой «гречки» появлялось на руках, совсем сморщенных, жалких, дрожащих, все меньше становилось света, все больше пыли, и когда козлы в углу окончательно стали грудой почти истлевшего мусора, Лидочка поняла, что дверь перед ней — последняя.