Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Летний ночной дождь над Подушкинским шоссе, над станцией Одинцово, над шихинским домом. С треском, будто рвется кожа на груди, разрывается небо в космической выси, обнажая черные дыры пространства, и оттуда на короткое мгновение полыхнет чем-то ослепительно-голубым, и снова смыкается темнота, и хлещет из нее дождь, и почему-то хочется, чтобы он продолжался, чтобы гремела гроза, и потоки воды стекали с крыши, и достаточно было протянуть руку, чтобы ладонь наполнилась небесной влагой.
И что-то отзывается в душе, что-то трепещет и ждет.
И шумит дождем ночная темнота, и в миг прозрения ты понимаешь — никогда этого больше не будет, не будет такой ночи, сада, такого скопления гостей. Все, что происходит, — прощание. С друзьями, с самим собой, прежним собой, со своими надеждами и глупыми счастливыми представлениями о чем-то возвышенном и потому ложном...
И так ли уж важно — было ли все это. Не будем в этом сомневаться. Было вино. Была терраса, освещенная слабой лампочкой. Был Ошеверов с анонимкой за пазухой, и действительно хватило у него самоотверженности довезти вино из самой Грузии, был Шаман, забившийся от грозы в угол и вздрагивающий при ударах грома. Были Селена, Адуев, Вовушка... Да и остальные тоже. Все было. Усомнимся лучше в чем-нибудь другом, у нас, слава Богу, есть в чем сомневаться, и с каждым выпуском утренних и вечерних новостей поводов для прозрений и разочарований все прибавляется...
Шихин выволок из сеней корыто, два ведра, мятый алюминиевый бидон и потащил все это на чердак. Оказывается, в коридоре уже давно бежали по стенам ручейки, вода канала и в таз, установленный посредине кухни, и в большую миску, стоявшую у лежака Кузьмы Лаврентьевича. Поставив босые ноги по обе стороны от таза, он отрешенно смотрел, как падают капли в миску, вслушивался в тихий, неопасный, ни к чему его не обязывающий звук, и Бог его знает что вспоминал при этом, да и вспоминал ли...
Костя Монастырский, оторвавшись от грустных мыслей об экономике страны и увидев Шихина с корытом, резко поднялся, чуть ли не прыжком подскочил к лестнице и устремился следом. На чердаке в свете карманного фонарика тонкие струйки воды сверкали безобидно и переливчато. Некоторые посудины, установленные Шихиным днем, уже наполнились, и вода беззвучно лилась через край. На секунду из-за трубы блеснули опасливые очи Нефтодьева, продрогшего здесь в сырости и сквозняках, но Костя его не заметил, а Шихин не обратил внимания — он был озабочен тем, чтобы поточнее расставить ведра. Корытом он охватил сразу три струи, потом обнаружил еще несколько слабеньких ручейков и поставил под них самовары. Сдавленным ведром Шихин вычерпал воду из переполненных тазов, сливая каждый раз наружу сквозь выбитую раму. Костя помогал ему как мог, суматошливо бегая по чердаку и освещая фонариком дорогу.
— Слушай, Митя, тебе надо крышу менять, — убежденно произнес Костя с готовностью немедленно доказывать и отстаивать свое предложение, привыкнув к тому, что любую идею нужно защищать. — Осень начнется, дожди неделями... А зима... Весной снег потечет... Не будешь же весь чердак ведрами уставлять.
— Что-нибудь придумаю.
— Да тут и думать нечего! Купи толь, постели, пришей ее рейками, планками...
— Сделаю, Костя. Толи достану и все сделаю.
— Слушай... Надо бы нам как-то организоваться... По сотне скинуться, что ли... А?
— Нам с тобой скинуться? — уточнил Шихин и улыбнулся, сразу представив себе до самого последнего слова весь разговор, который сейчас произойдет.
— Тут же народу вон сколько собралось! Глядишь, и тысчонка наберется, на первый ремонт хватит!
— Не получится!
— Почему?
— Потому... Не получится, и все.
— Ты уверен?
— Да.
— А откуда такая уверенность? — Монастырский во всем любил точность и предельную ясность. Он не признавал недоговоренностей, не улыбался — хохотал, орал в голос. Увидев вспыхнувший зеленый светофор, принимал это как команду к бегу и бросался через дорогу, увлекая за собой медлительных прохожих. С его появлением мнения обострялись, голоса становились повышенными, самые невинные суждения обретали непримиримость и превращались в убеждения.
Обнаружив несоответствия в экономической системе, он не стал думать над ее усовершенствованием, а попросту предложил заменить другой, еще более всенародной, чем та, которую мы безуспешно латаем уж какое десятилетие, вкладывая в нее все новые и новые поколения, которые уходят в небытие, как в какую-то черную дыру, и ни их жизнь, ни их смерть никак не приближает нас к долгожданным вершинам.
Странный человек этот Монастырский, перекошенный какой-то, асимметричный, как говорят ученые люди. В конце концов у всех нас есть мнение о том о сем, но ведь не кричим же мы об этом в голос, разве что по пьянке сорвется рисковое словечко, да и то пытаемся смягчить, объяснить, чтоб, не дай Бог, наш заветный собутыльник не позвонил из ближайшего автомата куда следует. Но сами-то знаем, наверняка знаем — позвонит. И наступает, ребята, мерзкое состояние отрезвления, когда знаешь, что выпил достаточно, но вместо хмельной беспечности ворочается в тебе страх и растет обреченность.
— Не скинутся, — обронил Шихин, глядя в темноту.
— Ни за что и никогда, — откликнулось откуда-то от сырой трубы, но которой бежали жидкие струйки глины.
— Что это? — вздрогнул Монастырский.
— Эхо, — Шихин пожал плечами.
— Странное какое-то... Что, оно само слова добавляет?
— Здесь многое кажется непривычным, — заметил Шихин.
— Все же, почему не скинутся?
— Не знаю... Мне так кажется.
— И это ты говоришь о своих друзьях?! — Монастырский вскочил, грохнулся темечком о балку и сел.
Шихин повернулся к нему, глядя в то место темноты, где должно быть лицо Монастырского. Он хорошо его представил сейчас — откинутые назад волосы, словно бы от сильного ветра, устремленный нос и бешеные глаза за толстыми стеклами очков.
— Костя, — тихо прозвучал голос Шихина, — я ведь кое к кому уже сунулся с этим предложением, или, скажем, с просьбой...
— И что?
— Один мой лучший друг сказал, что полсотни он дать не может, поскольку...
— А второй?
— Второй сказал так... Ну, хорошо, дам я тебе сотню, но ты ведь мне ее пятерками отдавать будешь, трояками... Так я своей сотни и не увижу.
— Он здесь?!
— Да, вино пьет.
— Кто?!
— Костя, — Шихин положил ему руку на плечо, — это не самый обидный ответ.
— Вот именно! — донеслось от трубы. Монастырский покосился назад, сверкнув круглыми стекляшками очков, поспрашивать ничего не стал.
— Как я понимаю, — продолжил Шихин, — нельзя от друзей требовать слишком много. Да, мы хорошо друг к другу относимся, можем поговорить на разные темы, выпить, поднять тост за дружбу, но всему есть предел. Я так понимаю. С некоторых пор. На меня ведь написан только один донос, правильно? И за то спасибо, значит, насытились одной анонимкой. И вы опять со мной, опять любите меня и готовы разделить стол и кров. Это же прекрасно!