Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарита Васильевна видела, как страдал в это время от бессонницы Владимир Ильич. Вспоминала, что «каждое утро спрашивала: «Как вы спали?» — «Да так!» А лампа всегда доказывала, как он спал: утром всегда надо было заново заправлять ее керосином. И вот с этих дней у Владимира Ильича появилась раздражительность и какая-то торопливость».
Отчего, однако, так волновался Ленин? С ним согласились, решение принято, идет подготовка к восстанию. В конце концов, из всего состава Центрального Комитета против выступили лишь двое… Но знал же их еще с начала 900-х годов. Еще недавно скрывался с Зиновьевым в Разливе. И вдруг такая пропасть непонимания. А спустя лишь два дня, да нет, уже на второй день после расширенного заседания Цека Каменев и Зиновьев расскажут о подготовке к восстанию, его сроках на страницах полуменьшевистской «Новой жизни» — газеты, которая, по словам Ленина, «идет об руку с буржуазией, против рабочей партии…»
Такого развития событий Владимир Ильич не предполагал. «Изменником может стать лишь свой человек», вспомнит тогда французскую поговорку. Заявит: «Товарищами их обоих больше не считаю…»; напишет: «Я бы считал позором для себя, если бы из-за прежней близости к этим бывшим товарищам я стал колебаться в осуждении их».
Еще утром 18 октября он ничего не подозревал. Как всегда, до завтрака получил «Новую жизнь», но не раскрыл ее, был, очевидно, чем-то занят. И только вечером, как вспоминала Фофанова, когда пришла на Сердобольскую Надежда Константиновна, Ленин узнал о выступлении Зиновьева и Каменева.
И тогда же, буквально в те же минуты, негодующий Ленин решает, что «молчать перед фактом такого неслыханного штрейкбрехерства было бы преступлением». Владимир Ильич обращается с «Письмом к членам партии большевиков». Оно написано в тот же вечер. А на следующий день — «Письмо в Центральный Комитет РСДРП(б)». Его тогда же перепечатала Т. А. Словатинская — работник секретариата ЦК партии. Она вспоминала: «Разобрать рукопись было трудно. Видно было, что Ильич очень волновался, когда писал и клеймил штрейкбрехеров. Его обычно очень четкий, хоть мелкий, почерк было не узнать».
(Характерно, что и в эти минуты — Владимир Ильич потрясен предательством — он тем не менее продолжает соблюдать конспирацию. В «Письме к членам партии большевиков» пишет: «Когда мне передали по телефону полный текст выступления Каменева и Зиновьева в непартийной газете «Новая жизнь»…» Но мы знаем: Ленин прочел его в газете, да и не было телефона на квартире Фофановой. Однако никто не должен знать, где скрывается Владимир Ильич, и если пишет, что ему передали текст по телефону, а газеты он не имел, то, очевидно, находится где-то вне Петрограда.)
Ленин писал о Зиновьеве и Каменеве: нельзя представить себе поступок более изменнический, более штрейкбрехерский. «Несомненно, что практический вред нанесен очень большой». Однако гнев Ленина вызвали не только практические осложнения, к которым неминуемо вел этот поступок, но и сама его суть. Два члена партии, когда уже принято решение ЦК, продолжают бороться против этого решения, намеренно разглашают его. Этот поступок «в тысячу раз подлее и в миллион раз вреднее всех тех выступлений хотя бы Плеханова в непартийной печати…», за которые он резко был осужден. В самой оценке штрейкбрехерства Ленин возвращается к спорам, которые, казалось бы, давно отшумели, — ко II съезду партии. Возвращается к ним в канун революции, в канун победы, во имя которой и создавалась партия. Так на самом краю старого мира вновь напомнила о себе дискуссия о том, каким должен быть член партии…
Для Владимира Ильича, человека, всегда следующего однажды избранным принципам, был в поступках окружающих тот предел — не умозрительный, а вполне определенный, как и сами принципы, — тот порожек, переступив который член партии переставал быть большевиком, соратник — единомышленником, друг — близким человеком. И Ленин пишет: «Чем «виднее» штрейкбрехеры, тем обязательнее немедля карать их исключением». А следом формулирует то единственное решение, которое, как он настаивает, должно быть принято: «Признав полный сослав штрейкбрехерства в выступлении Зиновьева и Каменева в непартийной печати, ЦК исключает обоих из партии».
В те трудные дни, а точнее, в последние часы перед решающим штурмом не все были готовы разделить суровость ленинских оценок. 20 октября на заседании ЦК партии, где обсуждалось письмо Владимира Ильича, Ф. Э. Дзержинский, Я. М. Свердлов, например, предлагали лишь полностью отстранить виновных от политической деятельности. Против исключения высказался и И. В. Сталин, заявив, что «исключение из партии не рецепт».
Однако, настаивая на исключении из партии Зиновьева и Каменева, Владимир Ильич отнюдь не стремился выработать рецепт для проведения с ними некоторого воспитательного мероприятия. Он требовал исключения этих людей из партии, думая о ее судьбах.
Пройдет пять лет — в жизни Ленина это большой срок, — и в декабре 1922 года, диктуя «Письмо к съезду», Владимир Ильич скажет: «Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не является случайностью…» А дальше, продолжая мысль, заметит: этот эпизод «мало может быть ставим им в вину лично…» Это заключение на первый взгляд может показаться неожиданным. Если нельзя вменить в личную вину поступок, то за что же и осуждать тех, кто его совершил? Не означает ли эта строчка, что время смягчило суровость былых оценок Владимира Ильича: минуло пять лет, и виновники «октябрьского эпизода», оставшись в партии, занимали все это время весьма видные посты? Но Ленин мог руководствоваться и совсем иным: подчеркивал более глубокое, чем личная оплошность (отсюда и «личная вина»), существо их поступка.
Постараемся разобраться.
В «Письме в Центральный Комитет РСДРП(б)» Ленин упоминает Плеханова — одного из первых людей на жизненном пути Владимира Ильича, кого он глубоко уважал и в ком вдруг увидел отрицательные черты и тяжело переживал это открытие. В 1900 году, после первых же встреч с Георгием Валентиновичем, Ленин напишет: «Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека] — неужели это я, ярый поклонник Плеханова, говорю о нем теперь с такой злобой и иду, с сжатыми губами и с чертовским холодом на душе, говорить ему холодные и резкие вещи, объявлять ему почти что о «разрыве отношений»? Неужели это не дурной сон, а действительность?.. До такой степени тяжело было, что ей^богу временами мне казалось, что я расплачусь…»
Владимир Ильич не мог принять чуждые ему качества — пусть и выдающейся личности, пусть и выдающегося революционера, о котором скажет со