Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николаус уже его признал и омрачился. А казак ловко наклонился и, вытянув руку, потрепал шляхтича по щеке и заснеженным усам. Тот отшатнулся, сдвинув брови, и сам оскалился. Казак звонко рассмеялся.
— Чи не клацай зубками! Не бійся! Доставимо пана ясновельможного куди слід і де його давно чекають! Харлан щось все чекає тебе там![235]
И, хлестнув свою вороную, поскакал вперед. А как оказывался позади, казал Николаусу радостно безумную улыбку.
Да еще через какое-то время, на дороге, когда ее перекрыли, видно, сторожевые и начали свой расспрос, Николаус увидел другого знакомца, хотя и не сразу узнал, потому как был он уже в шубе, меховой шапке, — но косая сажень, крупный нос, похожий на репу, добрая улыбка большого безусого лица свидетельствовали, что и Алексей Бунаков здесь.
Позже и он подъехал к саням на добром саврасом с пестрою гривой и таким же рыжим и бурым в светлых прядях хвостом, поздоровался — не по-польски. Снова сказал, что пану Вржосеку счастье улыбается: будет лицезреть Москву. А мог бы уже висеть на той перекладине. Николаус помалкивал, но потом все-таки спросил, кто был тот всадник. Бунаков поднял брови. Как, он еще в неведении? Да боярин Михаил Борисович и был! Молись за него, он даровал жизнь. Хотя ваш Сигизмунд Ваза, как взял Смоленск, воеводу-то подверг пытке. И зачем уже? Кто поддерживал воеводу в его упорстве? Да все смольняне. Где спрятана казна? Нигде. Все ушло в разорение.
Николаус снова молчал. Но не удержался, спросил:
— А ты, пане Аляксей?
— Што я?
— Зачем остался в Смоленске? — перешел на польский Николаус.
И тут лицо Алексея Бунакова просветлело.
— Ты думал, ради ваших ксёндзов да злотых? Али туфлю папе в Риме целовать? Со мной отцовская и дедовская вера. И бесовская ваша вольность мне не надобна. — Он снял шапку и широко перекрестился.
Николаус, прищурясь, смотрел на него.
— Ты об этом сам подумай, поляк, — сказал Бунаков, отъезжая и похлопывая свободной рукой по переметной кожаной суме справа у седла.
Николаус и думал, покачиваясь в санях на хрусткой соломе, чувствуя прильнувшего к его боку пахолика. Спрашивал себя, ради чего и Бунаков с ними едет. Ведь не пленный же он? Ясно, что по доброй воле здесь очутился. Переметнулся. А как же дочки и жена? Там и остались в замке?
Тут его мысли приняли другой оборот. Мол, да что этому жестоковыйному смольнянину дочки и жена? Ежели его глаз разгорался на ту девицу…
И тут ее имя как будто и расцвело посреди снегов: Et iris. Так что бедный пленник опешил на миг и дышать прекратил.
Что за морока!.. Или чудо. Скорее наваждение.
Но вновь в душе Николауса Вржосека натягивались те струны. И ничего с этим нельзя было поделать. Он вспоминал девушку в ярких зеленых или иного цвета одеждах, ее странно близкое и чудесное светлое овальное лицо с пронзительными чистыми глазами, русую косу, улыбку. Et iris, Et iris…
— Et iris, — прошептал он даже вслух, чтобы убедиться хотя бы в существовании самого ее имени.
И шляхтич думал, что рухнет на колени, если Дева Мария приведет его к ней.
Снег все летел, из ткущегося этого марева вдруг проступал склон холма или черный и наполовину белый дуб, топорщивший во все стороны ветви, обугленные бревна какого-то разоренного дома, а потом слева встал еловый лес, глухой, забитый снегом, скоро и справа круглились колонны леса, парили тяжелые бело-зеленые лапы. Николаус с трудом узнавал эти места, хотя не раз летом и осенью выезжал сюда с остальными дозорщиками под предводительством лейтенанта Копыта.
Этот лес далеко тянется, а потом пойдут поля. Направо — Борисфен. Николаус с завистью поглядывал на саврасого Бунакова, на его добрую одежду. Пленники мерзли в своих лохмотьях, укрытые дерюгами, глубже зарывались в солому.
Дорогу заносило снегом. В лесу было затишье, даже почти тепло, а как выехали в поля, снова ветер запустил когти под дерюгу. Обычно здесь дозорщики останавливались, соскакивали с лошадей, разминали ноги, мочились, похаживали среди деревьев на опушке, лакомились земляникой, кто-нибудь начинал фехтовать, тогда остальные вставали кругом, глядели, подбадривали бойцов, а потом другие двое сменяли тех… Эти разъезды лучше всего поддерживали боевой дух гарнизона. Да и окрестным жителям напоминали об истинной власти и не дозволяли баловать.
Поля скоро тоже остались позади, и обоз спустился в болотистую низину, поросшую кустами — почему сюда товарищи панцирной хоругви и не лезли, летом кругом ржавые воды, кочки, тучи комаров. А сейчас-то было белым-бело.
Лошадь вздыбила хвост, принялась ронять влажные кругляки, а все пленники враз о постое, избяном тепле затосковали. Уже и к вечеру день клонился. Двигались дальше. Пролетел поперек ворон, каркая.
И вдруг пахнуло дымом, жильем. Лошади заржали. Неужто и вправду в этой снежной глуши, в сей дикой юдоли люди обитают?..
Обитают. Обоз вышел к какой-то речке, укрытой снегом, но обозначенной углублением плавным да деревьями по берегам. И все еще прошли вдоль сей реки, а там, за леском увидели уже в сумерках проблеск огня, и вскоре подъезжали к избам, утонувшим в сугробах под березами. И Николаус невольно шептал про себя молитву, благодаря Деву Марию так: «Под Твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица. Не презри молений наших в скорбях наших, но от всех опасностей избавляй нас всегда, Дева преславная и благословенная. Владычица наша, Защитница наша, Заступница наша, с Сыном Твоим примири нас, Сыну Твоему поручи нас, к Сыну Твоему приведи всех нас».
Тут ему припомнился лик Одигитрии над вратами Королевскими в Smolenscium’е. И Николаус еще сильнее ссутулился. Не Она ли и гонит его прочь… И невольно он прошептал то же самое на языке сих снегов и огней: «Пад тваю абарону звяртаемся, Найсвяцейшая Багародзіца. Ня пагрэбуй маленьняў нашых у жальбах нашых…»
Уныла стезя пленника, его понукают и пинают, как неразумного. Всех погнали сквозь снег в ветхую покосившуюся избенку, как видно, нежилую. Но печь, хоть в трещинах, там была, без дымохода, конечно. Велели затапливать. Руки развязали. Кое-как разожгли огонь, но стало только хуже, вся изба наполнилась дымом, нечем дышать. Стражнику пришлось тут же отворять дверь и всех выпускать, иначе задохнулись бы. И Николаус услышал злой и задорный выкрик:
— А от не я в варті! А то б і задихнулися, як щенята в діжці з водою! заради одного пана[236].
С час, а то и больше того устанавливалась тяга, но помалу установилась, и пленников, как овец, снова пустили в загон. Позже принесли подсоленного толокна на холодной воде.