Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не суд, Тань. Это дурачки какие-то. Скаженные. Кто их пустил?
— Скаженные! Скаженные! — закричала она, тыча на прыгающих мужиков. — Вон! Вон, нечистая сила!
— Это придурок Усков с бондарного завода! — засвистел кто-то из зала. — Долой! В шею!
— Это смерть, Паша… — вдруг тихо произнесла Татьяна и, ойкнув, схватилась за низ живота, стала сползать с кресла на пол, в лице ни кровинки.
— Да что ты, Танюша? Что с тобой?! — рванулся к ней Павел, поднял на руки и заметался, не зная, куда бежать.
— Спаси меня, милый, — шептала она, — умираю…
— На воздух её тащи! — подтолкнул Павла к выходу кто-то. — На воздухе легче станет! И медики там на «скорой помощи».
Расталкивая любопытных, Павел бросился к выходу.
— Третья в обморок падает! — орали сзади. — Подохнем все в духоте! Требовали же вентиляцию наладить!
— Беременная она! — кричал Барышев с балкона, видевший всё это, он тоже рванулся вниз, но пока продрался, плутая по этажам, никакой «скорой помощи» и следа не было у подъезда.
— Родня, что ли? Увезли их, — посочувствовал кто-то.
— В роддом. Она за живот хваталась, — подсказал другой.
— Ну попадись мне этот чёртов Усков, я ему кишки пущу здесь же, — ругался Барышев, закуривая.
Милиционеры подхватили его под мышки, поволокли за угол, и спокойствие было восстановлено…
Через несколько часов в Зимнем театре председатель судебного заседания закончил оглашать приговор. Разобравшись, отпустили к этому времени и Барышева, тут и толпа повалила из театра. Барышев, расспросив про роддом, понёсся что было духу на Красную Набережную. С моста сбежал, как учили, враз увидел Павла, согнувшегося на ступеньках здания. Охнул, закурил папироску и, уже не спеша, тяжело передвигая ноги, приблизился.
— Ну что? — присел рядышком.
— Дай закурить.
Барышев поднёс горящую спичку, не спуская глаз с его мокрого от слёз лица.
— Как там Татьяна?
— А я знаю?.. Меня выгнали, как привезли… её унесли. Кричала она, дядя Степан, ох, как кричала!.. — и Павел, не сдерживаясь больше, зарыдал, ткнувшись головой в его колени.
Перед рассветом выглянула в дверь медсестра, старушка:
— Сидите ещё, мужики?
— Да уж искурили все, — ответил Барышев. Павел боялся двинуться, не то, чтобы спросить.
— Ты отец?
— Отец рядом, я родственник.
— Ранёхонько заспешил на белый свет твой детёныш, папаша, — подошла старушка к Павлу, погладила его волосы, всплакнула. — Не захотел жить в этом мире.
Павел, дёрнувшийся ей навстречу, зашатался и упал бы, не подхвати его Барышев.
— А мать, мать жива?
— Татьяна Андреевна в тяжёлом состоянии, но жить будет, у нас доктора умелые, чудеса творят. — И дверь захлопнулась. — Шли бы, сынки, домой.
— Вон они, ваши чудеса, — рванулся к двери Павел и забарабанил кулаками. — Отдавайте мне сына!
— В своём уме, папаша, — не открывая, ответили ему. — Моли Бога, что мать спасли.
— Крепись, Павел, — обнял его Барышев, утирая слёзы с глаз, оторвал силком от двери, увлёк за собой с лестницы. — Вы оба молодые, крепкие. Нарожает тебе Татьяна кучу ребятишек, и Славок, и Сашек… Береги только её от таких вот судов.
— Боялась она туда идти! — стонал Павел. — Чувствовала плохое…
— Успокойся, сынок, — поддерживал его Барышев. — Мне тоже несладко. Я ж её сюда привёз, с меня тоже родительский спрос будет. А что отвечать?..
— Не хотела она идти… Это я во всём виноват! — твердил, не переставая Павел.
— Да в чём же твоя вина, голова дубовая? — успокаивал его Барышев. — Тут, вон, забегаловка имеется. И народ, смотрю, уже крутится. Пойдём, помянем твоего сынка, да пожелаем выздоровления Татьяне.
Они завернули в светящееся с ночи шумное заведение, нашли свободный столик, Барышев спросил подбежавшего молодца:
— По «мерзавчику», наверное, мало будет?
Тот учтиво помалкивал.
— Неси по «чекушке»[71], только в графин не разливай. Стаканы неси, — погрозил пальцем. — Ну и огурчиков солёных с пяток.
Они помянули мальца, мёртвым родившимся, выпили за мать, чтоб быстрее на ноги встала да народила здоровеньких…
Кончились их четвертинки, взяли они уже и полную, а затем заказали и графин.
— Не любила она суд… — время от времени повторял Павел, склонив голову на стол.
— Вот тебе и суд, — поддакивал Барышев, хрустя огурцом. — А ты говоришь, Слава… Четырнадцать главных к расстрелу приговорили, остальных к неволе на разные сроки от десяти и по рогам[72].
И они выпили, не чокаясь:
— Вечный покой…
Если инструктору Филову подфартило — по поручению секретаря Нижневолжского обкома партии Шеболдаева он успешно справился с обязанностями общественного обвинителя на процессе и в курилке комитета посмеивался, как «лихо отбрехался в суде», то инструктору Люберскому повезло меньше: вторую неделю, не разгибаясь, корпел он над статьёй «Уроки астраханщины» и, проклиная всё на свете, не видел конца. Единственная тщеславная мысль успокаивала его — доклад предназначался для закрытого чтения на партийных собраниях во всех организациях области, а может, и за его пределами. В случае удачи его ждали не только благодарность начальства, но и значительные продвижения по иерархической лестнице.
Лёва Люберский, что называется, спец по аналитике, «большая голова». Однажды его писанина попала на глаза секретарю губкома, который подметил незаурядные задатки автора из ста выдавить двести. Ценились такие способности в зарождающемся советском аппарате на вес золота. Не в каждом портовом грузчике или рыбаке сидел Мартин Иден[73]. В губернском комитете Лёва тогда быстро завоевал популярность. О нём скоро прослышали наверху, так как, кроме всего прочего, умел он красиво подать написанное, прочесть с трибуны, перекрикивая любую орущую публику. Поэтому выдвинули из губкома в крайком, и открылся пред ним путь прямой и лучезарный.
Работая над собой, Лёва создал из талантливой способности культ, каждое задание обдумывал глубоко и тщательно, научившись разбираться в желаниях начальства и угадывать, от кого из них веет верным курсом партии, особо ровняясь на большевиков.
В этот раз он не поленился съездить с Филовым в Астрахань, ознакомиться с объёмными томами уголовного дела и даже прилежно высидел на некоторых судебных заседаниях, дождавшись оглашения приговора.