Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черная классная доска, куски мела, ломающиеся в нервных пальцах беспрестанно движущейся руки, и формулы, формулы, формулы… „Как?“ свое удивление: „математикой доказывать поэзию?“ После недавних выпускных экзаменов алгебраические уравнения в моей голове размещены стройными рядами, еще не тронутые временем, и я стараюсь напрячь все внимание, чтобы уловить нить доказательства. Но – или это высшая математика, навсегда для меня недостижимая, или сам Андрей Белый отвлекает мое внимание от сложного вычисления кривой, я перестаю постигать умом и начинаю верить ему на слово. И как не смотреть на него? Маленький, верткий, с вкрадчивыми и в то же время отрывистыми движениями, то сгибающийся и замирающий под какой-то невидимой тяжестью, то перепархивающий своей особенной легкой походкой с места на место, он чем-то напоминает мне птицу или скорее летучую мышь. Общее цветовое впечатление от него – светло-серый, от сияния пушистых, пепельных, полуседых волос над высоким лбом, от непрерывного лучистого тока из почти прозрачных голубовато-серых глаз. Глаза смотрят на нас и не видят. Глаза должны видеть окружающее, но Андрей Белый смотрит не глазами, а будто поверх глаз; он видит не данный всем нам мир, а то, что за ним и что значительнее всего известного. В его взгляде – радость тайного видения, одному ему доступного, и просвечивающий блеск безумия.
„Ритм, – говорит Андрей Белый, – ритм – душа стиха“. И снова мелькает мел в руке, черная доска поворачивается еще нетронутой в своем ночном глянце стороной, чтобы изнемочь под бременем новых белых формул. Он кружится возле нее – он ворожит, колдует, зачаровывает, внушает, убеждает настойчивостью взлетающей руки, горячей проникновенностью голоса, биением своего сердца и сиянием полубезумных ясновидящих глаз. И наконец, как последнее заклинание, уже подводя итоги, уже торжествуя победу ясновидящего и яснослышащего над нами, знающими лишь три земных измерения, Андрей Белый читает стихи. Голос его тих и вкрадчив, как его движения, в нем нет ни пафоса, ни металла, ни богатых модуляций звука, его голос тоже бледно-серых пастельных тонов, но это цвет пепла, под которым тлеют угли, – и он творит чудеса, он преображает стих, вливая в него свое горячее дыхание, созвучное тайной мелодии ритма. Словно хрупкий старинный хрусталь, бережно поднятый осторожной рукой, возносится каждый стих над нами, – и вот слетает тусклая пыль времени, и открываются сияющие грани. Знакомые с детства, заученные наизусть на школьной скамье стихи, привычные и бледные от повторения строки, – неузнаваемо-новыми, яркими образами, полными дыхания, жизни и вдохновения входят снова в мою память, чтобы остаться в ней такими уже навсегда. И сквозь эти образы сначала глухо, невнятно, потом все явственнее и настойчивее проступает ведущая их поступь неведомой повелевающей силы – ритм. Андрей Белый, как будто от сознания того великого и невыразимого, что владеет им, приподымается, читая, на цыпочки и растет, растет на наших глазах, озаренный откровением свыше.
Он кончил – и перед нами снова маленький, серый, запачканный мелом человек, который суетится у доски, неловко стирая написанное. В тот вечер не умом, но чувством я поняла тайную силу ритма, я ощутила немую мелодию, стоящую за стихом, несущую и одушевляющую его, и не только стих, но и жизнь, и мир – космическую музыку. Я поняла, что важно не то, что мы видим, а то, что за видимым, незримое и еще не угаданное, и что воплощение этого смутного видения, преображение мира и есть главное в искусстве».
На необыкновенной лекции с чтением стихов – своих и чужих – Вера Булич неожиданно для самой себя сделала поразительное открытие. «Но это же четвертое измерение!» – говорила она радостно и возбужденно отцу, спускаясь с ним по университетской лестнице. «Это то неизвестное, что еще не всем открыто и доступно, но оно несомненно, нужно только почувствовать его!»
«Ритм владел Андреем Белым во всем, – заключает мемуаристка. – И в своем неустанном порывании в „четвертое измерение“, в прислушивании к его разнообразным, прерывистым, неуловимым и порой роковым звучаниям, в стремлении проникнуть в заповедное и овладеть им, он метался в пределах наших земных, трех измерений. Но образ его, сохраненный памятью, в озарении открывающейся ему глубины, образ его, слепого для видимого и зрячего для незримого, сквозящий и в музыкальном бредовом тумане „Петербурга“ и в великолепных строках „Первого свиданья“, снова и снова напоминает мне о том, что поэт повинуется лишь велениям своего внутреннего голоса, своей поэтической совести». Действительно, в то суровое и по-своему прекрасное время верный своим космистским убеждениям писатель пытался проникнуть в самые сокровенные тайны Космоса через неисчерпаемую временную ритмику, органически присущую Вселенной.
* * *
Оформление выездных документов требовало постоянного присутствия А. Белого в Москве, и в десятых числах июля он уехал из Петрограда. В столице – все та же хаотичная жизнь: лекции, чтения в антропософском кружке, руководство литературной студией, два поэтических вечера во Дворце искусств, собственные статьи и работа над романом «Преступление Николая Летаева», в конечном счете названным «Крещеный китаец». В декабре произошел несчастный случай: Белый поскользнулся в ванной и получил серьезную травму, из-за которой более двух месяцев провел в больнице. По выздоровлении вернулся в Петроград и вновь с головой окунулся в бурную интеллектуальную жизнь Вольфилы. Как всегда, требовалось еще и материальное обеспечение, что вынудило устроиться на совершенно абсурдную для знаменитого писателя и поэта работу – помощником библиотекаря в Фундаментальной библиотеке Народного комиссариата по иностранным делам. На сей раз жить пришлось в гостинице «Спартак». Здесь его посетил уже упоминавшийся выше литературовед П. Н. Медведев. Он приехал из Витебска, где преподавал в то время и, прослышав про бедственное положение Белого (ничем не отличавшееся, впрочем, от бедственного положения других), решил пригласить его на лето в белорусскую деревню «на подножный корм», как тогда говорили, дабы немного подкормить изголодавшегося и изнервничавшегося писателя. Тот с нескрываемым восторгом отнесся к подобной перспективе и в пылу благодарности разоткровенничался перед фактически незнакомым человеком:
«„Да, мне необходимо отдохнуть… Я схожу с ума… Я это чувствую… Врачи гонят меня на землю… Я забыл, как пахнет сено… Милый, родной, спасите…“ Белый долго и страшно рассказывал о злоключениях последних лет, – как водили его за нос с отъездом за границу в Москве, как водят месяцами здесь, об издевательствах с пайком, обедом, бельем, о своей нелепой библиотечной работе в Комиссариате иностранных дел, о том, как ему не дают покоя, необходимого для работы, о предложении работать в заграничной прессе, о съезде народов Востока – смешно, – о своем одиночестве. „Все ко мне приходят, – ведь гостиница для всех открыта. Мучат меня. Возят на какие-то ненужные заседания. Заставляют читать нелепые, бездарные рукописи. А мне нечего кушать. А я ужасно, смертельно устал. А меня разрывают мои темы… И еще… и еще…“»
В гостиничном номере Андрей Белый в праздничные Троицын и Духов день внезапно испытал небывалый творческий подъем и за двое суток написал свою лучшую автобиографическую поэму «Первое свидание», где рассказал о юности и становлении своего софийно-космистского мировоззрения. Чтению поэмы было посвящено отдельное заседание Вольфилы, состоявшееся в большом зале Географического общества 24 июля 1921 года. Мариэтта Шагинян, присутствовавшая на поэтическом вечере, написала восторженную газетную заметку: