Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если другие больше били ногами, я предпочитал работать рукой. Моей невооруженной правой я охаживал людей с методичностью метронома – как выбивают ковры, как лупят мулов. Безжалостно, как идет время. Я не разговаривал. Удары говорят сами за себя, у них свой особый язык. Я избивал людей и днем, и ночью, порой молниеносно, валя их наземь одним движением руки-кувалды, порой без излишней спешки, обрабатывая правой мягкие и чувствительные места, внутренне гримасничая в ответ на вопли несчастных. Высшим шиком при этом было сохранять лицо нейтральным, бесстрастным, пустым. Те, кого мы били, не смотрели нам в глаза. На определенной стадии они переставали издавать звуки, словно мирясь с нашими кулаками, каблуками, дубинками. Они тоже становились бесстрастными, незрячими.
Человек, подвергшийся серьезному избиению (давным-давно это интуитивно постиг во сне Оливер д'Эт), меняется необратимо. Его отношение к собственному телу и разуму, к внешнему миру становится иным как в очевидных, так и в глубоко скрытых проявлениях. Некое самоуважение, некая идея свободы выбиты из него навсегда, если с ним работал профессионал. Вколачивается обычно отрешенность. Жертва – как часто я это наблюдал! – отрешается от того, что происходит, ее сознание как бы парит в вышине. Человек глядит на себя вниз – на свое бьющееся в конвульсиях тело, на свои ломающиеся конечности. Потом он никогда полностью в себя не вернется, и все предложения войти в более крупное, коллективное образование – профсоюз, к примеру, – будут отвергнуты.
Удары по различным зонам тела воздействуют на разные участки души. Долгая обработка ступней, к примеру, влияет на смех. Кого так били, никогда уже не будет смеяться.
Только тот, кто смирится с неизбежным, примет его по-мужски, как должное, – только тот, кто поднимет вверх руки, признает свою вину, скажет свое mea culpa[117], – только он сможет извлечь из пережитого нечто ценное, нечто положительное. Только он сможет сказать: «Будет хотя бы впредь наука».
Подобное происходит и с избивающим: он меняется. Избивая человека, испытываешь экзальтацию – совершается откровение, вселенная распахивает заповедные врата. Разверзаются бездны. Мы видим поразительные вещи. Мне порой открывались прошлое и будущее разом. Удержать воспоминание об этом было невозможно. Под конец работы образы таяли. Но я помнил, что видение было. Что-то произошло. Это меня обогащало.
Наконец мы прикончили-таки забастовку. Я был удивлен тем, как много на это ушло времени, как верны были рабочие шлаку, отбросам и накипи. Но, как сказал нам Раман Филдинг, забастовка текстильщиков была для ОМ испытательным полигоном, она закалила нас, сплотила наши ряды. На очередных муниципальных выборах партия доктора Саманта получила лишь горстку мест, а ОМ – более семидесяти. Маховик стал раскручиваться.
А рассказать вам, как по запросу одного землевладельца-феодала мы нагрянули в деревню близ гуджаратской границы, где вокруг домов высились яркие и душистые холмы свежесобранного красного перца, и подавили бунт женщин-работниц? Нет, лучше не буду: вашим чувствительным желудкам этого острого блюда не переварить. Рассказать, может быть, как мы разделались с этими несчастными – с неприкасаемыми, или хариджанами, или далитами[118], зовите их как хотите, которые по глупости решили, что могут спастись от кастовой системы, подавшись в ислам? Описать способ, каким мы поставили их на место? Или, может быть, вы предпочтете историю о том, как Хазаре и его одиннадцать были вызваны, чтобы исполнить древний обычай сати, и как в одной деревне мы заставили молодую вдову взойти на погребальный костер мужа?
Нет, нет. Довольно того, что уже сказано. Шесть лет тяжких полевых работ принесли богатую жатву. ОМ получила политическую власть над городом; Мандук был теперь мэром. Даже в сельской глубинке, где идеи, подобные Филдинговым, раньше никогда не были популярны, пошли разговоры о грядущем царстве Всемогущего Рамы и о том, что все «моголы» страны должны получить урок, подобный тому, что был преподан текстильщикам. События более крупного масштаба тоже сыграли свою роль в той кровавой игре следствий, в которую превращается теперь наша история. В золотом храме укрывались вооруженные люди, храм был атакован и вооруженные люди убиты; вследствие чего вооруженные люди убили премьер-министра страны; вследствие чего толпы людей, как вооруженных, так и невооруженных, прокатились по столице, убивая невинных граждан, не имевших ничего общего с теми, первыми вооруженными людьми, если не считать тюрбана; вследствие чего люди, подобные Филдингу, которые говорили о необходимости приструнить национальные меньшинства и подчинить всех и каждого любовно-строгой власти Рамы, получили дополнительную поддержку и вошли в силу.
…И мне рассказывали, что в день гибели госпожи Ганди -той самой госпожи Ганди, которую она ненавидела и которая отвечала ей полной взаимностью, – моя мать Аурора Зогойби заплакала горькими слезами…
Победа, она и есть победа: в ходе избирательной кампании, которая привела Филдинга к власти, организации текстильщиков поддержали кандидатов ОМ. Первое дело – дать людям почувствовать твердую руку…
…И если порой меня вдруг рвало без явной причины, если все мои сны были адскими, что из того? Если я испытывал постоянное и растущее ощущение, что меня преследуют – может быть, хотят отомстить, – я отгонял мысли об этом. Они принадлежали моей старой жизни, этой ампутированной конечности; я не хотел иметь ничего общего с этими колебаниями, с этой слабостью. Я просыпался весь в поту посреди кошмарного сна, вытирал лоб платком и опять засыпал.
Ума преследовала меня в этих снах, мертвая и ужасная в смерти, Ума со всклокоченными волосами, белыми глазами и раздвоенным языком, Ума, превратившаяся в ангела мести, адская Дездемона, не дающая покоя мне, Мавру. Спасаясь от нее, я вбегал в ворота неприступной крепости, захлопывал их, оглядывался – и вновь оказывался снаружи, а она в воздухе, надо мной и позади меня, Ума с вампирскими клыками размером со слоновьи бивни. И опять передо мной вырастала крепость, отворенные ворота предлагали мне убежище; и опять я вбегал, захлопывал их за собой и оказывался все равно под открытым небом, беззащитный, в полной ее власти. «Ты ведь знаешь, как строили мавры, – шептала она мне. – Мозаичная архитектура, чередование жилых помещений и двориков: сад, комната, опять сад, опять комната и так далее. Но ты отныне приговорен к открытым местам. Не надейся укрыться в доме – а снаружи буду поджидать тебя я. По всем бесчисленным дворикам тебя прогоню». И она подлетала ко мне, разинув свою ужасную пасть.
К чертям детские глупые страхи! – Так стыдил я себя, пробуждаясь от кошмаров. Я мужчина и должен вести себя по-мужски – идти своим путем и быть за все в ответе. И если в течение этих лет и мне, и Ауроре Зогойби временами казалось, что за нами следят, то причина тому была чрезвычайно проста и прозаична – поскольку так оно и было. Как я узнал уже после смерти матери, Авраам Зогойби год за годом держал нас под наблюдением. Он любил владеть всей информацией. И, вполне охотно делясь с Ауророй большей частью того, что знал о моих похождениях, – будучи, таким образом, источником материала для «изгнаннических» картин; вот вам и хрустальные шарики! – он не считал нужным уведомлять ее, что она у него тоже под колпаком. С годами они так далеко разошлись, что были едва в пределах слышимости друг друга и обменивались лишь малозначащими фразами. Так или иначе, Дом Минто, теперь почти уже девяностолетний, но вновь возглавляющий лучшее частное сыскное агентство города, по заданию Авраама приглядывал за нами обоими. Но пусть Минто немного потерпит. Мисс Надья Вадья ждет своего выхода.