Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На наш взгляд на подобного рода забывание сводит различие между ним и отрицанием к чисто психологическим отношениям и позволяет нам в обеих формах реагирования видеть проявление одного и того же мотива. Из всех тех многочисленных примеров отрицания неприятных воспоминаний, какие мне приходилось наблюдать у родственников больных, у меня сохранился в памяти один особенно странный. Мать рассказывала мне о детстве своего сына, нервнобольного, находящегося в возрасте половой зрелости, и сообщила при этом, что и он, и другие его дети вплоть до старшего возраста страдали по ночам недержанием мочи, — обстоятельство, не лишенное значения в истории нервной болезни. Несколько недель спустя, когда она осведомилась о ходе лечения, я имел случай обратить ее внимание на признаки конституционального предрасположения молодого человека к болезни и сослался при этом на установленное анамнезом недержание мочи. К моему удивлению, она стала отрицать этот факт как по отношению к нему, так и к остальным детям, спросила меня, откуда мне это может быть известно, и узнала, наконец, от меня, что она сама мне об этом недавно рассказала и теперь позабыла об этом[178].
Таким образом, даже у здоровых, не подверженных неврозу людей, можно в изобилии найти указания на то, что воспоминания о тягостных впечатлениях и представления о тягостных мыслях наталкиваются на какое — то препятствие. Но оценить все значение этого фактора можно, лишь рассматривая психологию невротиков. Подобного рода стихийное стремление к отпору представлениям, могущим вызвать ощущение неудовольствия, стремление с которым можно сравнить лишь рефлекс бегства при болезненных раздражениях, приходится отнести к числу главных столпов того механизма, который является носителем истерических симптомов. Неправильно было бы возражение насчет того, что напротив, сплошь да рядом нет возможности отделаться от тягостных воспоминаний, преследующих нас, отогнать такие тягостные аффекты, как раскаяние, угрызения совести. Мы и не утверждаем, что эта тенденция защиты оказывается везде в силах одержать верх, что она не может в игре психических сил натолкнуться на факторы, стремящиеся по другим мотивам к обратной цели и достигающие ее вопреки этой тенденции. Архитектоника душевного аппарата строится, насколько можно догадываться, по принципу слоев, инстанций, находящихся одна над другой, и весьма возможно, что это стремление к защите относится к нижней психической инстанции, и парализуется другими, высшими. Во всяком случае, если мы можем свести к этой тенденции защиты такие явления, как случаи забывания, приведенные в наших примерах, то это уже говорит о ее существовании и ее силе. Мы видим, что многое забывается по причинам, лежащим в нем же самом, там, где это не возможно, тенденция отпора передвигает свою цель и устраняет из нашей памяти хотя бы нечто иное, не столь важное, но находящееся в ассоциативной связи с тем, что собственно и вызвало отпор.
Развитая здесь точка зрения, усматривающая в мучительных воспоминаниях особую склонность подвергаться мотивированному забыванию, заслуживала бы применения ко многим областям, в которых она в настоящее время еще не нашла себе признания, или если и нашла, то в слишком недостаточной степени. Так, мне кажется, что она все еще недостаточно подчеркивается при оценке показаний свидетелей на суде[179], причем приведению свидетеля к присяге явно приписывается чересчур большое ощущающее влияние на игру психических сил. Что при происхождении традиции и исторических сказаний из жизни народов приходится считаться с подобным мотивом, стремящимся вытравить воспоминания обо всем том, что тягостно для национального чувства, признается всеми. Быть может, при более тщательном наблюдении была бы установлена полная аналогия между тем, как складываются народные традиции и тем, как образуются воспоминания детства у отдельного индивида.
Совершенно так же, как при забывании имен, может наблюдаться ошибочное припоминание и при забывании впечатлений; и в тех случаях, когда оно принимается на веру, оно носит название обмана памяти (при паранойе он играет даже роль конституирующего момента в образовании бредовых представлений) породили обширную литературу, в которой я, однако, нигде не нахожу указаний на мотивировку этого явления. Так как и эта тема относится к психологии невроза, то она выходит за пределы рассмотрения в данной связи. Зато я приведу случившийся со мной самим своеобразный пример обмана памяти, на котором можно с достаточной ясностью видеть, как этот феномен мотивируется бессознательным вытесненным материалом и как он сочетается с этим последним.
В то время, когда я писал позднейшие главы моей книги о толковании снов, я жил на даче, не имея доступа к библиотекам и справочным изданиям, и был вынужден в расчете на позднейшее исправление, вносить в рукопись всякого рода указания и цитаты по памяти. В главе о снах наяву мне вспоминалась чудесная фигура бледного бухгалтера из «Набоба» Альфонса Доде, в лице которого поэт, вероятно, хотел изобразить свои собственные мечтания. Мне казалось, что я отчетливо помню одну из тех фантазий, какие вынашивал этот человек (я назвал его Mr. Jocelyn), гуляя по улицам Парижа, я начал ее воспроизводить по памяти: как господин Jocelyn смело бросается на улице навстречу понесшейся лошади и останавливает ее; дверцы отворяются и из экипажа выходит высокопоставленная особа, жмет господину Jocelyn руку и говорит ему: «Вы мой спаситель, я обязана вам жизнью. Что я могу для вас сделать?»
Я утешал себя тем, что ту или иную неточность в передаче этой фантазии нетрудно будет исправить дома, имея книгу под рукой. Но когда я перелистал «Набоб» с тем, чтобы выправить это место моей рукописи, уже готовое к печати, я, к величайшему своему стыду и смущению, не нашел там ничего похожего на такого рода мечты. Mr. Jocelyn'а, да и этот бедный бухгалтер назывался совершенно иначе: Mr. Joyeuse. Эта вторая ошибка дала мне скоро ключ к выяснению моего обмана памяти. «Joyeuse» — это женский род от слова Joyeux: так именно я должен был бы перевести на французский язык свое собственное имя Freud. Откуда, стало быть, могла взяться фантазия, которую я смутно вспомнил и приписал Доде? Это могло быть лишь мое же произведение, сон наяву, который мне привиделся, но не дошел до моего сознания; или же дошел когда — то, но затем был основательно позабыт. Может быть, я видел его даже в Париже, где не раз бродил по улицам, одинокий, полный стремления, весьма нуждаясь в помощнике и покровителе, пока меня не принял в свой круг Шарко. Автора «Набоба» я неоднократно видел в доме Шарко. Досадно в этой истории то, что вряд ли есть еще другой круг представлений, к которому я относился бы столь же враждебно, как к представлениям о протекции. То, что приходится в этой области видеть у нас на родине, отбивает всякую охоту к этому, и вообще с моим характером плохо вяжется положение протеже. Я всегда ощущал в нем необычайно много склонности к тому, чтобы «быть самому дельным человеком». И как раз я должен был получить напоминание о подобного рода — никогда, впрочем, не сбывшихся снах наяву! Кроме того, этот случай дает хороший пример тому, как задержанное — при паранойе победно пробивающиеся наружу — отношение к своему «я» мешает нам и запутывает нас в объективном познании вещей.