Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным голосом.
— Ты чего? — спрошу я.
— Я не спала, — скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
— И напрасно, — скажу я. — Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика — единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик — мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос — каков он на срез: круглый или продолговатый…
— Вас к телефону, — позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
— Ты билет взял? — спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
— Взял, — сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, — изо дня в день с неослабевающей силой, будто внутри у нее был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся устройство.
— Жаль, что ты не можешь взять отпуск, — сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет — это не меняло дела. Я все равно уеду, а она все равно останется.
— Мне грустно, — сказала Мика.
— Нет, — ответил я. — Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание — оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс «счастье».
Мика тянет ко мне руки, а ее руки уходят в пустоту. Она зажимает меня в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет меня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить трубку.
— Ну, пока! — говорю я.
— Подожди! — вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хватают, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
— Ну пока, — вдруг соглашается Мика. — Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом, каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
— Скажи мне что-нибудь человеческое, — попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведет себя человек, проверяющий в кармане документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
— Я люблю тебя, — говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
— Ты где? — спросил я.
— Тут.
— А почему ты молчишь?
— Плачу.
Может быть, ее вечный двигатель заряжается слезами…
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин — человек семи лет.
— Что такое грека? — спросил Пашка.
— Какая грека? — не понял я.
— Ехал грека через реку, — объяснил Пашка.
— Это грек.
— Тогда почему не «ехал грек через реку»?
— Нескладно, — сказал я. — Тогда получится «ехал грек через рек».
Пашка подумал, потом сказал:
— Грека — это его жена. Он грек, а она грека.
— Тогда было бы «ехала грека через реку».
— А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то в пространство.
— Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, — неожиданно, без всякого перехода сообщил он.
— А кто это?
— Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
— А как ты собираешься равняться? — поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
— Не знаю, — сказал он. — Нам еще не объяснили…
…До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потенциальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувствовать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на медленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера — два часа самолетом. А до моего дома — два часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой «Начальник аэропорта». За дверью, должно быть, сидит сорокалетний седеющий человек и думает: «Я выбился в начальники. Ну и что?»
Вот и парикмахерская. Женский зал.