Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герцог со свитой обрисован карикатурно, крестьяне в лирических тонах. Образ Маскотты подан немного в ироническом ключе.
Музыка определяла строй и ритм спектакля. Спектакль получился масштабным. Оформление использовало огромную сцену Народного дома и её размеры. В оперетте принимали участие значительные массы народа и придворных, балетные эпизоды были осуществлены с оперным размахом»372.
Словом, после процесса над Пильняком и Замятиным тучи, сгустившиеся было вокруг Мариенгофа, кажется, рассеялись, и он продолжил заниматься литературой. О большой прозе пока не думает. Стихотворений давно не пишет. Зато пробует себя в новой ипостаси – успешного либреттиста.
В это же время он начинает работу над очередной пьесой. Мариенгоф берёт сценарий «Посторонней женщины» и делает из него первый вариант комедии «Хряки». Пытается его пристроить в ленинградские театры, но пока не удаётся.
С 1930 года Мариенгоф с семьёй начинает каждое лето посещать Крым и в частности Коктебель. Был ли он знаком с двумя известнейшими крымскими писателями – Максом Волошиным и Александром Грином, – неизвестно. Зато в мемуарах отражено знакомство нашего героя с их жёнами:
«Кудрявые волны грассируют у берега, как парижанки. Неподалёку от меня, поджариваясь на раскалённом песке, болтают две дамы.
– Вера Павловна, а кто в вашем вкусе: брюнеты, шатены или блондины?
– И те, и другие, и третьи, Мусенька!
Я очень люблю подслушивать пляжные разговоры. Особенно женские. Они психологичней, острей, язвительней, а порой и неприличней.
О брюнетах, шатенах и блондинах мечтают писательские жёны – Вера Павловна и Муська. Так её почему-то все называют. Даже те, которые с ней незнакомы. Вера Павловна, как говорят, “со следами былой красоты”. Она крупная, длинная. Кожа у нее на сорокапятилетней жирной подкладке, в чёрных крашеных волосах эффектная седая прядь. Муська – маленькая, тощая. У неё пронзительные глазки, зелёные, как у злой кошки. Нос явно смертоносный. Он торчит между щёк, как лезвие финского ножа.
Вера Павловна вытягивает длинные ноги, забрасывает руки за голову, потягивается и лепечет томным голосом:
– Ах, я хотела бы умереть молодой!
Муська немедленно отзывается:
– В таком случае, Вера Павловна, вы уже опоздали.
Через пятнадцать лет один небезызвестный поэт, кинув иронический взгляд на голый женский пляж, сказал со вздохом – “Тела давно минувших лет”. На пляже, как и в дни нашей молодости, рядом лежали Муська и Вера Павловна. Только теперь под большими пляжными зонтами. Увы, они разговаривали не о блондинах, брюнетах и шатенах, а об инсультах, инфарктах и гипертонии».373
Вера Павловна – первая жена Александра Грина, а Муська – Маргарита Васильевна Сабашникова-Волошина. Помимо них, в Коктебель приезжали Козаков и Никитина, Эйхенбаум, Шкловский, Слонимский, Каверин и другие.
О пребывании Мариенгофа в Коктебеле сохранилось несколько воспоминаний. Вот некоторые элементы быта:
«В одноэтажной мазанке с краю сада теперь помещался директор дома отдыха Тютюнджи с дочкой Леной, интересной бледной девочкой. Там же в мазанке жили поэт Анатолий Мариенгоф, высокий, красивый – но мне почему-то не понравившийся, его жена, актриса Никритина, и их сын, черноглазый мальчик лет десяти, который показался мне славным. Родители подружились с Мариенгофами и встречались с ними в городе».374
В августе 1933 года Мариенгоф жил в Коктебеле в компании с Андреем Белым и Осипом Мандельштамом. Об этом есть немного в дневниках Белого:
«Приехавши в мае в Коктебель, мы попали в очень милый кружок людей (главным образом, служащие “Гихла” и “Огиза”); наше общество: милый, добродушный еврей, Петито (зав. “Музо” Ленинграда), музыкальный критик Исламей, дочь Римского-Корсакова (Штейнберг) с сыном-зоологом и т.д. за это время прошёл перед сознанием ряд лиц: поэт Мариэнгов, оказавшийся милым, Ада Аркадьевна Губер и т.д.».375
Маститые писатели делились друг с другом литературными планами. Белый читал статьи, Мандельштам – переводы из Данте, Мариенгоф рассказывал о будущих пьесах. Много спорили:
«В этом самом Коктебеле, под горячим солнцем, я неизменно спорил с Борисом Николаевичем Бугаевым, то есть Андреем Белым; спорил с ним на мелкой гальке, устилавшей берег самого красивого на свете моря всех цветов. Ну, просто не море, а мокрая радуга! Спорил в голых горах, похожих на испанские Кордильеры. Спорил на скамеечке возле столовой, под разросшейся акацией с жёлтыми цветочками. Андрей Белый был старше меня вдвое, но отстаивал он свою веру по-юношески горячо – порой до спазм в сердце, до разбития чувств, до злых слёз на глазах. Он являлся верноподданным немецкой философии и поэзии, а я отчаянным франкофилом – декартистом, вольтеровцем, раблэвцем, стендалистом, флоберовцем, бодлеровцем, вэрлэнистом и т.д. Я считал немцев лжемудрыми, лжеглубокими, безвкусными, напыщенными. А он моих французов – легкоумными “фейерверковщиками”, фразёрами, иронико-скептиками, у которых ничего нет за душой.
Вероятно, оба мы были не очень-то справедливы – я по молодости лет, а он по наивности старого мистика с лицом католического монаха XII века. Ведь автор философии и теории символизма, книги стихов “Пепел”, посвящённой Некрасову (хорошие стихи!), и великолепного романа “Петербург”, инсценированного при советской власти и вставленного (sic!) во 2-м МХАТе, этот полусоветский автор всё ещё вертел столы, беседуя с бесплотными духами. К слову, и Зинаида Райх, брошенная Есениным, но ещё не пленившая Мейерхольда, тоже вертела их с Борисом Николаевичем.
Весьма подозрительная была тут гармония, подозрительное родство душ.
Третьим великим спорщиком нашей компании был поэт Осип Мандельштам. Но у него на споры было меньше времени: чтобы читать в подлиннике сонеты Петрарки, он тогда рьяно изучал итальянский язык по толстому словарю, кажется, Макарова. Поэт дал зарок ежедневно до обеда зазубривать сто итальянских слов».376