Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монотонная мелодия еще долго разливалась в теплом ночном воздухе. Она скользила по пыльной траве, поднималась к звездному небу, кружась, спускалась вниз, застывала на ветвях деревьев и плавала перед широко открытыми глазами юных индусов, внимавших каждой ноте. Потом они встали, смиренно поклонились и уехали на своей машине по дороге, изборожденной рытвинами в засохшей грязи. Встреча, о которой я сохранил незабываемое впечатление, не переставая сокрушаться, что такой ценный дар достался человеку, слишком одержимому страстями, чтобы обрести покой в звуках флейты.
Говорил ли я тебе, когда умер мой отец? 19 декабря 1958 года, через два с половиной месяца после Пия XII. Событие, о котором я должен был бы упомянуть много раньше. О чем я только думал? Он вопил, стонал, бред его агонии ничем не отличался от его обычного бреда. Он корчился в спазмах от ужаса, вытаращив глаза, поднимал последним усилием свою лысую голову, как будто хотел нас проклясть, и безвольно опускал ее. Мама, памятуя о древнем касарском обычае, корила себя за то, что не обрезала ножницами мешок. Душе труднее возноситься к небу, когда ей не оставляют отверстия в саване.
Я не вспоминал об отце до того дня, когда, три-четыре месяца спустя после своей поездки в Индию, посетив за это время Судан, Гану, Нигерию, Гвинею, Израиль, Иорданию, потом снова Судан и Заир — длинный вояж, продиктованный, таково по крайней мере было мое мнение, непредсказуемостью моих съемок и конференций — до того, стало быть, дня, когда я приземлился в Найроби, столице Кении.
На этот раз я тщательнее, чем обычно, выгладил свои костюмы. В Найроби я отправился с официальным визитом, по приглашению главы государства. В ходе первого Панафриканского кинофестиваля должен был демонстрироваться мой фильм о Евангелии, который только что премировали в Венеции.
После привычной кампании с хамством и клеветой, которые вызывала любая моя работа. Тухлые яйца, укроп, оскорбления перед дворцом Фестиваля; крики, свист, похабные угрозы в зале; помидоры, снова укроп, пинки на выходе. «Секоло д’Италия» опубликовала под фотографией поцелуя Иуды следующий комментарий: «Примечательна чувственная экспрессия водителя грузовика из Трастевере, который олицетворяет предателя. На наш взгляд, автор перешел черту, и тут должен вмешаться суд. Пусть П.П.П. целуется со своими адептами, сколько им угодно, но пусть они не примеряют свои нравы на протагонистов мировой истории». Пресса повела себя в этот раз как никогда предвзято, так как если бы в моем фильме можно было найти недостатки, то она напротив была бы тише воды, ниже травы. Я изобразил Христа бесполым и потусторонним, согласно традиции художников Средневековья и Возрождения. Сублимировав образ музыкой Баха и Моцарта, чья небесная гармония парит вдали от земли. Иоанн не занимает роль избранного апостола. Он даже ни разу не склоняет голову на грудь Христа! У меня не было возможности разъяснить у евангелистов один из самых темных и волнующих вопросов.
Малодушный фильм, в котором мне не чем похвастаться. Классическая образность, неоправданная для режиссера, который перевернется в своей могиле от приторной фрески Дзеффирелли. Впрочем, осмелюсь привести смягчающее обстоятельство. Падкие на скандалы журналисты даже ничего не заподозрили. Кто сыграл Марию в последнем фильме? Я не приглашал профессиональную актрису, а дал роль… своей маме! Это она одарила плачущую Мадонну своим прекрасным и нежным лицом с тысячей морщинок, прорезанных долгой жизнью, полной страданий. Я снял этот фильм ради нее, я посвятил его ей. Где еще, как не в Евангелии, можно найти предлог для написания истории любви между матерью и сыном? Будущее покажет, что введя в нашу частную драму мотив Страстей, я не злоупотребил Святым писанием.
Я не мог рисковать, я боялся шокировать маму, двусмысленно представив отношения Христа и некоторых его учеников, к чему не была готова ни ее наивная вера фриулийской крестьянки, ни ее чувства, которые она все пожертвовала в своей жизни прежде времени, ни то, каким она привыкла видеть своего сына. Как бы поздно он не возвращался домой, он приходил всегда один и спал в кровати, на которой она каждое утро меняла белье, едва помятое во сне целомудренной ночи. Девственным должен был быть мой фильм, девственным он был от первого до последнего кадра. Тем хуже, если он разочарует кого-то, кто ждал от «проклятого» автора более смелого прочтения Евангелия. Международный католический институт кинематографии присудил мне свой Гран-при. Награда, которая меня ничуть не взволновала, но которой так гордилась мама, что я, наверно, совершил бы еще много других малодушных поступков, чтобы снова увидеть ее такой счастливой.
Она помогла мне упаковать чемодан перед Кенией. Ничего удивительного, что я повез такой шикарный гардероб для всех этих приемов. Мама, по-моему, также подобрала с необычной тщательностью рубашки и галстуки, которые бы идеально подходили ее сыну в зависимости от обстоятельств. Однако кокетство вовсе не было предметом моих забот, я никогда не отличался особой светскостью, мама это знала не хуже меня. Я неоднократно участвовал в разных официальных событиях и отметился не на одном кинематографическом гала-представлении, но при этом гардеробом своим не блистал. Почему же мы с такой ребячьей непосредственностью игрались в это, она — предвкушая мой успех в бывшей английской колонии, получившей два года назад независимость, а я — укладывая в чехол пиджак из альпага цвета слоновой кости, специально купленный у «Валентино» на площади Испании?
Ответ я получил вечером по прибытии, на лужайке итальянского консульства. На инаугурационный коктейль я напялил свой белый смокинг. В саду, за очаровательно обветшавшим викторианским домом, толпились гости. Чувствуя себя не в своей тарелке, я робко стоял на крыльце с бокалом в руке, не имея ни малейшего желания прикасаться к этому претенциозному и очень крепкому тропическому меланжу. Прислонившись к одной из белоснежных колонн, что поддерживали элегантный фронтон, я упивался влажным великолепием африканской ночи. Консул, отделившись от группы юных дам в кружевных шляпках, пригласил меня присоединиться к нему. Это был бывший офицер итальянской королевской армии, который сделал всю свою карьеру в восточной Африке и заново обрел себя после войны в дипломатии. Приветливый и красноречивый человек, который выражался общими местами и цитатами на латыни, поглаживая одной рукой свою бородку с проседью а ля Де Боно, а другой — брякая своими золотыми часами, которые он доставал из кармашка жилета, о свой приятно округлый живот.
— Пьер Паоло, — сказал он мне, проводя своей рукой по моей, — позвольте мне вас так называть, мой возраст дает мне право на такую вольность… и потом еще тот факт, что… А кстати, ваш отец еще жив?
— Он умер, господин консул.
— Sic transeuntur anni! Мы вместе были в плену, вот здесь, в Найроби. Могу сказать, что я взял реванш! — заявил он, стоя посреди лужайки на своих коротких ногах. — Ну а вы сами, м? Вас-то уход британцев не должен был огорчить?
Он подмигнул мне поверх бокала, который он потягивал удовлетворенными глоточками.
— Что ж вы не пьете?! Давайте, в память о вашем несчастном отце!