Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извините, — сказал я, — спиртное…
— Что ж! Очень хорошо, мой юный друг! De gustibus et coloribus… Расскажите мне немножко вашу жизнь… Я слежу за вами на расстоянии, знаете ли… О! Не скажу, что прочитал все ваши книги… Вот выйду на пенсию, тогда снова примусь читать… Со спокойной головой… Но мне это не мешает быть в курсе всего. Я знаю, что вы достигли блистательного успеха.
На его последнем слове я невольно покраснел. Розовая жидкость задрожала в моей руке, и чтобы скрыть волнение, я притворился, что сделал глоток.
— Блистательного успеха! — не унимался он. — Только взглянуть на вас, как вы одеты… У самого дорогого портного в Риме, а? Позвольте мне вас поздравить… Вы лучший посланник итальянской культуры, которого я когда-либо встречал в Найроби. Между нами, ваши собратья интеллектуалы… чемпионы по неопрятности!
Мне хотелось бы верить, что мое стеснение было вызвано исключительно разговорчивостью и безвкусной речью моего собеседника. Паратройка гостей, проходя мимо нас, окликнули его, и он тут же пригласил их в свидетели моего «блистательного успеха», как он неустанно повторял. Я чувствовал себя как на раскаленной сковородке и ответил сдержанной улыбкой на комплименты одной дамы, которая вывернула свою сумочку в поисках клочка бумаги, чтобы взять у меня автограф.
— Кто должен им гордиться, так это его несчастный отец! — невозмутимо продолжал амфитрион, не подозревая, что такое безобидное замечание потрясет меня до глубины души. Так как по простоте своей души он раскрыл правду, которую до этой минуты я умудрялся скрывать от себя самого, вопреки убеждению, что я себя хорошо знаю.
— Карло Альберто, ему, можно сказать, не повезло. Четыре года за колючей проволокой, затем возвращение на родину, где мужчинам с таким прошлым, как у него, уже не было места. Бьюсь об заклад, его сын сегодня чувствует, что возместил несправедливость, допущенную по отношению к его отцу. Который не был фашистом в ту эпоху, разве не так?
Дама и сопровождавший ее тучный господин покачали головой и с легкостью дали свое согласие. Я испытал облегчение, когда разговор, перейдя на политику, принял общий тон. Мне было нужно успокоиться и хладнокровно переварить слова консула. Почему, вместо того, чтобы пожать плечами в ответ на его разглагольствования, я испытал чувство стыда, словно человек, которому только что доказали, что он всю жизнь лгал?
Пока тучный господин рассказывал о своих кампаниях с генералом Бадольо, а дамочка, найдя какую-то бумажку, начала снова рыться в своей сумочке уже в поисках ручки, я пытался взять себя в руки. «Итак, сперва ты выбрал Индию, в Кению же ты поехал в последнюю очередь, посетив прежде другие африканские страны». Едва я мысленно произнес это, как понял, что снова лгу. «Подобное оттягивание срока наоборот доказывает твердость твоей цели. Ты дважды, находясь в соседнем Судане, едва не сорвался сюда. Чтобы приехать в Найроби, ты должен был ощутить внутреннюю готовность. Готовность вернуться победителем туда, где твой отец провел четыре года в условиях тюрьмы». Новое возражение: «Ну не белый же смокинг…» Молниеносный ответ: «И не твоя премия Международного католического института кинематографии?» Я прикусил губу. Дамочка протянула мне ручку с золотым тиснением. Мне пришлось изрядно потрясти ее, чтобы выдавить из нее чернила. Уместный отвлекающий маневр, дабы оправдать, что я весь вспотел, посреди этих красавиц, излучавших свежесть из-под своих прозрачных шляпок. «Не просто творческая награда, не вызывающая доверия у военных. А католическая премия, такое капитану уж наверняка понравилось бы».
— Вы плохо себя чувствуете? — спросил меня консул.
Он видел, как я вытираю пот с лица изысканным платком, который я вынул из кармашка пиджака и конвульсивно сжал в кулаке, смяв нежный батист, аккуратно сложенный руками моей мамы.
— Вы еще не привыкли к нашему климату… Осторожно! Не пейте воду из-под крана…
Он проводил меня до крыльца, где попросил метрдотеля отвести меня в библиотеку, усадить в кресло и дать чашку кофе. Я очутился в тихой и уютной комнате, освещенной единственной лампой. Высокие книжные шкафы из эбенового дерева оставались погруженными во мрак. На полу поблескивали негритянские статуэтки и боевые слоники. Я обхватил голову руками. К более горькому признанию я вряд ли смог бы придти.
«Ты все еще смеешь отрицать его значение в своей жизни? Ты хотел бы, чтобы он не давил на тебя, чтобы он исчез, не оказав на тебя своего влияния. Ты любишь только свою мать, и тебе невыносима мысль, что кто-то еще участвовал в формировании тебя таким, какой ты есть. Волей-неволей тебе придется признать очевидное. Тот, о ком ты никогда не думаешь, тот, чья смерть не вызвала у тебя никаких переживаний, неотступно следует за тобой, не выходя из тени. Он тайно направлял многие твои поступки. Откуда в тебе, например, это исключительное любопытство к черной Африке, затмевающее нежные воспоминания о Магрибе? Что, какое пренебрежительно высокомерное чувство увело тебя вдаль от оазисов Туниса и пальмовых рощ Марракеша? Почему ты, бросившись сразу в Судан и Заир, не посмел поехать в Кению? Как объяснить, что, прежде чем показаться в стране, где плененный офицер испытал унижение и позор лагеря, ты ждал официального признания, награды от своих соотечественников? И кто вынуждал тебя приезжать праздновать свой венецианский триумф в самую глубь материка, не способного произвести ни одного фильма? Открой глаза! Ты, выдающий себя за свободного человека, независящего от своего прошлого, ты не случайно выбрал эту страну. Разве не бывший пленник адмирала Каннингема послал тебя в места, где он испытал унижение, добиться для него посмертного отмщения?»
Я пристыжено поднял голову. И что же я увидел через несколько мгновений, понадобившихся мне, чтобы глаза привыкли к темноте? В двух шагах от кресла, на столике стояла прислоненной к бронзовой статуэтке почтовая открытка, которую я сразу же узнал: точная копия, чтоб я провалился, той открытки, которую отец послал нам в Касарсу и которую я тайком достал из мусорной корзины, куда мама каждый месяц с невозмутимым равнодушием выбрасывала супружескую почту. Ничем не отличающаяся картинка с путешественником и тигром. Хищник уже заглотил часть своей жертвы, но неосторожный охотник, чья голова и грудь еще не пропали в зияющей пасти, не выказывал страха перед смертью и, казалось, получал немалое удовольствие от этой пытки.
Дрожащей рукой я схватил открытку, чтобы рассмотреть ее поближе. В моей памяти запечатлелись все детали этой сцены: смиренная улыбка молодого человека, как будто он по доброй воле отдается алчному зверю; разорванная рубашка, обнажившая загорелое и сияющее здоровьем тело; полосатый окрас животного, изогнувшегося на своих жилистых лапах; пальмы в глубине пустыни, раскинувшие к желтому небу свои гибкие султаны; экзотическая птица на бамбуковом ростке, во все свое разноцветное горло воспевавшая песнь на две ноты (нарисованных в двух мультяшных пузырях) во славу этого пиршества. Все испытанные когда-то чувства вновь охватили меня. Я словно наяву увидел, как прячу эту открытку под рубашку, как прикрепляю ее в изголовье своей кровати. Она стала моим фетишем. Каждый вечер перед сном я обращался к хищнику с молитвой. Он подпрыгивал в ответ на мой зов и мчался к своей более чем довольной жертве. Наслаждение страхом и бегством… Еще большее сладострастие самоотречения… Да и правда, был ли с тех пор в моей жизни хоть один день, чтобы я подсознательно не искал вокруг себя прекрасного чудовища, которое разорвало бы меня своими клыками?