Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…A вечера? — письмо от Яна пришло на Ронштрассе, 18, в пятницу; штемпель был петербургский: Ян проходил практику в Физиологическом институте на Невском проспекте у самого Керженцева. — Ты спрашиваешь про вечера на Новогродской? Помню ли я их? — Почерк у Яна был ровный, длинные цепочки красиво вились по бумаге с фирменным знаком гостиницы «Колокол». — Господь милосердный! Кто у Вас бывал? Сейчас… Конечно же Зальцманы с дочкой Виолой. Затем: Эрвин Хольцер, племянник Зальцмана. Братья Залевские. Дроздовичи с сыном? Ховзан? Советник Мелерс? Кажется, я никого не забыл?
Перед парадным пролетки, пальто, светлые пелерины с собольим воротником, накидки от Херсе, ну и шляпы, шляпы, перья на шляпах — да какие! И еще эти искусственные вишенки на полях, которыми — помнишь, как мы тогда шутили? — хотела нас очаровать панна Осташевская!
А потом: стол, накрытый белой скатертью, сливовая наливка, севастопольское вино, селедочка, грибочки, кутья из риса, блины и кисель, квас с медом и хреном, клюквенный морс, компот из ревеня, пирожки с яблоками! Ну и эти апельсины с затейливо надрезанной кожурой в фарфоровой ладье, в ивовой корзинке! Бронзовая жирандоль стояла на камине, потому что панна Эстер любила, чтобы огоньки свечей отражались в зеркале. Пианино переместилось из угла подле дверей к окну, потому что панне Эстер нравилось, как надпись “Pianoforte” отливает золотом при дневном свете.
А тот вечер? Ты прав, я пришел немножко раньше времени. Когда я вошел в салон, панна Эстер стояла у окна, держа в руке край шторы. Она обернулась: “Ах, это вы, пан Ян. Александр столько мне о вас рассказывал. Медицина — прекрасное занятие. Очень хорошо, что вы пришли, нам как раз нужна помощь. Пан Александр, попросите нашего гостя помочь чуточку подколоть шторы. Вот так, — она отступила на несколько шагов от окна — проверить, хорошо ли получилось. — Теперь лучше?” И, безо всяких церемоний взяв меня под руку, повела к нише, где стояло пианино: “А может, мы еще и его немножко подвинем? Вон туда, под ту полочку. Как вы думаете? И поправьте эти цветы. Ну-ка! Быстрее! Сейчас все придут!” Мы расставляли полукругом стулья, в камине пылал огонь. Как не запомнить такой вечер? Запах огня, ирисы, крепкий аромат роз. И это платье из светлого шелка; складки, то заслоняющие, то открывающие кончики туфель, светлая шея, серьги, открытые плечи… Глядя на нее, я чувствовал себя так, как после бокала красного “веркорси”.
Около восьми она вышла из комнаты, чтобы поправить прическу, а Ты, стоя у окна с Шубертом в руке, через приоткрытую дверь смотрел, как она подходит к зеркалу в прихожей, наклоняет голову, подбирает левой рукой локон, подкалывает его, вынув изо рта шпильку, затем приглаживает волосы на висках и, послюнив палец, проводит им по бровям, чтобы были темнее. Анджей, ставя свежие цветы в греческую вазу, притворялся, что ничего не видит, а Ты — я хорошо помню! — все смотрел в приоткрытую дверь.
Ох, Александр, Александр! Она отвернулась от зеркала, ваши взгляды на мгновение встретились, она опустила веки, будто догадавшись о чем-то, потом вернулась в комнату с лебединым (ну и словечко!) шелестом белого кружевного платья: “Ну и как вам теперь салон? Нравится? Слыхали, кто сегодня будет?” А Ты? Вид у Тебя был такой, будто Ты мечтал лишь об одном: чтобы она наконец закрыла пианино и, повернувшись к Тебе, сказала: “Ах, пан Александр, мне все это уже надоело. Может, оставим наших милых зануд и пойдем погуляем в Саксонский сад? Видели, какая луна сегодня взошла над Прагой?” Ты с какой-то нежной решительностью взял у нее из рук спички и зажег одну за другой все свечи в жирандоли на камине, заслоняя каждый огонек раскрытой ладонью, словно по салону гулял сибирский ветер!
А потом? Знаешь, всякий раз, когда мне здесь, в Петербурге, худо, я думаю о Вашем доме. Потом старик Эльснер садился за пианино, госпожа Мерль, только что прибывшая прямо из Львова, где у нее был — о чем она, разумеется, не замедлила всем сообщить — бенефис в “Астрее”, пела цыганские романсы. Когда же звуки пианино смолкли, панна Эстер обошла поочередно всех гостей. До чего же ей нравилось — помнишь? — как смущались незнакомцы, вступавшие в разговор со сладкой надеждой, что отныне их уже навсегда свяжут с ней теплые чувства. Она будто видела в этом обещание дружбы помнишь, ведь она сама однажды сказала: отчего бы чему-то хорошему не сбыться? И эти ее слова: “Как я рада, что вы с супругой нашли время…” или: “Как досадно, что мы так давно вас не видели. Обещайте, что это больше не повторится…” Обыкновенные слова, самые что ни на есть обыкновенные — но звучание голоса! Как же быстро она улавливала скрытую напряженность! И всегда выбирала именно тех, между кем кошка пробежала! Деликатно заставляла их обменяться рукопожатием, хотя, вероятно, назавтра, в конторах, банках, магазинах, где — как это у нас принято — ведутся настоящие рублевые и вексельные войны, все возвращалось на круги своя.
А когда она, лавируя среди гостей, смеясь, бросала то здесь, то там приветливое слово, даже те, что вечно враждовали, заключали перемирие — возможно, лишь на четверть часа, на час, — но как же было не радоваться этой особой минуте жизни, когда чужие судьбы вдруг без труда переплетаются, а слова становятся такими послушными, что всегда попадают в цель!
И этот ее шутливо-укоризненный шепот, когда она подошла к Тебе, обмахиваясь веером: “Пан Александр, вы совсем забыли про гостей! Пани Залевская не смеется так, как обычно, — ну-ка, пригласите ее танцевать! Быстро!” И через минуту: “Видите? Пан Кароль сам не свой. Подойдите и скажите ему хоть пару слов”. Ох, этот блеск в глазах, когда она проходила среди гостей (“как дуновение ветерка над Капри”, говаривал — помнишь? — славный старик Эльснер), когда, приподняв платье, усаживалась в кресло и, расправляя складки, ждала, пока гости займут места за круглым столиком у окна, чтобы поговорить о казанских степях и о великой Волге, откуда они только что вернулись, или о Бретани и художнике Сезанне, чьи картины недавно видели в парижском Салоне. “Пан Александр, — взмах веера, — пан Александр, не забывайте, вы же строитель мостов! Ну же, не стойте так. Пан Эрвин сегодня чем-то расстроен, даже не разговаривает с панной Осташевской”.
Но Тебе было не до мостов, которые Ты старательно чертил на бумаге братьев Розенблат из Эрфурта под чутким руководством профессора Гиммельсфельда в зале на третьем этаже Гейдельбергского университета. Мог ли Ты думать об этих хрупких, непрочных стальных сооружениях, которым надлежало соединить — как хотелось профессору Гиммельсфельду — берега Рейна у врат Кельна, восхищая горожан своими великолепными пролетами и опорами, а Тебе — как Ты сам говорил — принести почетное звание “императорского инженера III класса”. Даже эти красивые стальные мосты не шли ни в какое сравнение с теми, что она возводила одним легким движением руки в шелковой перчатке!
А в одиннадцать наступала пора венских вальсов. Ты подходил к ней, она отводила в сторону руку с зажатым в пальцах платочком, наклоняла голову, и Вы принимались кружить по паркету, все быстрее и быстрее — но ее глаза… Видно было, ей все это нравится: поднятая рука, летящая прядка волос, шелест шелкового платочка… видно было, ей доставляет радость это кружение, пульсирование крови в висках, сверкание жемчужного браслета на запястье — но глаза… Заметив Твоего отца, она посылала ему поверх Твоего плеча улыбку, но какую улыбку — рассеянную, мимолетную, будто взгляд сам собой, лишь слегка задевая тех, кто случайно встретился на пути, устремлялся куда-то, неизвестно куда…»