Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ho, кроме Киры, у меня никого не было, а поделиться новостями последних дней очень хотелось, несмотря на пульсирующее в пространстве раздражение.
Я протянул Кире письмо в голубом конверте. Он прочел, повертел в руках конверт, пожал плечами:
— Ты дал свой новый адрес кому-то из старых пассий?
Я покачал головой. Вот о чем я не подумал. Новый адрес. Конечно, я никому его не дал. Ни адрес, ни телефон. На старый номер мне порой звонили бывшие подружки, и я был счастлив, что так легко от них отделался.
Наш диалог вяло сошел на нет, состояние не годилось для бодрых обсуждений. Я включил «Аквариум», и под песню «Человек из Кемерово» мы снова приложились к пиву. Надолго, в полном молчании. Потому что сумка Киры была бездонной, и бутылки возникали на столе одна за другой. На девятой я сбился со счета и затянулся кубинской сигарой. Горло ободрало, но приобщило к касте суперменов. Захотелось расправить крылья и кого-нибудь немедленно спасти. Но никто в мире не нуждался в моей защите…
Кира уже не пытался говорить со мной, но в воздух время от времени еще отпускал какие-то замечания. Комната наполнялась его бормотанием, которое мне было лениво разбирать, и только в самый последний момент, балансируя между вменяемостью и ее отсутствием, когда Кира отказался от предложенного комплекта белья и завалился на мой диван, я разобрал его последние слова:
— На твоем месте я бы не отмахивался так легко от этого письма, я бы призадумался…
Засыпая, я увидел Еву. Как она поднималась тогда мне навстречу. Я увидел ее лицо совсем близко. Окаменелые черты. Безразличие. То самое безразличие, которое насквозь прошило мое сердце. Выходит, я страдал от того, что был ей безразличен? Это было какое-то безумие.
Следующий день был окрашен в мрачные тона последствий визита Киры. И я уже не хотел, а не мог физически заниматься чем бы то ни было, а потому между кофе и холодным душем читал дневник.
«Как все это началось? Я пытаюсь вспомнить все до мелочей.
Все началось весной. Ранней весной.
Шел 1928 год. Я выступала в большом ресторане. Довольно успешно. Каждый вечер — аншлаг, меня узнавали на улицах. Забыла сказать — я была певицей. (Хотя мне странно говорить это тебе — ведь ты все помнишь. И так все знаешь, ведь правда?)
Может быть, в самом начале того далекого дня были какие-то знаки, указывающие на его фатальность, но я совсем не помню их. Утро было привычно серым, но, когда я вышла из дома, что-то заныло в моей груди: призывный ли дух весны, предчувствие ли — бог весть. Но я впервые решила пройтись пешком, не дожидаясь машины, которую присылали за мной каждый вечер. Тем более что времени до выступления было еще предостаточно, а я так редко оказывалась на улице в одиночестве…
Пока я шла по узким улочкам, мне то и дело кивали незнакомые люди. Один весьма прилично одетый господин даже бежал за мной следом, чтобы взять автограф. Мне все это льстило с одной стороны, но с другой — хотелось побыть наедине с наступающей весной, которая вот-вот должна была прорваться и уничтожить бесконечный снежный покров, укутавший город еще полгода назад…
Я свернула к реке, намереваясь пройтись по набережной. Повернула за угол, и тут-то мы с ней столкнулись.
Маленькая пигалица в обносках.
Она упала.
Мне стало неловко в своих мехах перед этой бедняжкой, и я подала ей руку, помогая подняться.
Пальцы у неё были ледяные…
Почему-то мне сейчас подумалось, что ты можешь позабыть все. Я ведь не знаю, как это случается каждый раз — наша новая жизнь. Если ты не сумела пронести память через время или сочла свои воспоминания детскими снами… С какой стати тогда тебе читать мой дневник? С какой стати…»
«Да, — подумал я. — С какой стати я это читаю», — и собирался уже отправить его на место, когда следующие строчки заставили меня задержаться на мгновение:
«…Если только ты не будешь знать, что они сделали с нами. Ты — это я. Поэтому — с нами. И если ты ничего не предпримешь, если доверишься незрячей судьбе — все повторится с тобой в твоем времени, в твоей жизни. Переверни же страницу, я собрала несколько доказательств своего существования. Правда, много позже, во вторую свою жизнь. Мне пришлось красть из архивов старые газеты, но я все-таки отыскала…»
Я перевернул страницу.
Передо мной была старинная фотография красивой женщины, окутанной невесомыми мехами, в шелковом платье и кокетливо нарядных ботиночках. Сколько я ни видел таких фото из архивов, да что там далеко ходить, мой дед в молодости тоже пару раз наведался в ателье фотографа (щеголеватым молодцом в лакированных штиблетах), люди на них всегда удивительно прекрасны. Я плохо разбираюсь в фотографии, наверняка художники тех лет пользовались какой-нибудь специальной ретушью, что ли, чтобы облагородить черты своих пользователей. Но даже современный фотошоп не может придать чертам такую изысканность, а взгляду — глубокомыслие. В этом взгляде словно отражается судьба человека, но мы понимаем это только через годы, когда снимок попадет в наши руки сквозь время.
Так вот, у прекрасной женщины на снимке глаза светились шекспировской трагедией, словно она знала все то, что с ней случится, то, о чем я узнал, листая страницы, вглядываясь в газетные вырезки.
На следующей странице был кусок плотной бумаги — обрывок афиши. Дальше одна за другой шли газетные статьи, где восхваляли волшебный голос некоей Розалинды, муссировали тайну ее происхождения, делали прозрачные намеки на то, что происхождение это, должно быть, высокое и даже очень высокое, а также время от времени упоминали о ее связи с известным поэтом Карским, отпрыском знаменитого княжеского рода, который не бежал в Париж вместе со своими родичами, а поддержал революцию и большевиков, оставшись в Петербурге, и даже добровольно передал свой дом на Малой Морской для нужд рабочих и крестьян.
Только последняя фраза и напомнила мне о том, что передо мной газеты славного революционного времени, а все остальное сильно смахивало на сегодняшнюю желтую прессу.
Прочитав еще пару статей, я уяснил, что певица Розалинда и поэт Карский были звездами некоторой величины для Санкт-Петербурга той поры, хотя, возможно, звездами именно желтой прессы, потому что ни одного сообщения об их существовании в каких-то всероссийских или городских официальных газетах не встретил, тогда как, имей они место, наверняка бы им отвели почетную страничку в этом альбоме.
А вот следующая страница была как раз из официальной газеты. И хотя попала статья все-таки не на первую полосу, а на третью, занимала она практически всю страницу. «Удел слабых» — гласил заголовок. Я пропустил обширное и путаное вступление с рассуждениями о том, что есть истинное понимание революции и революционных чувств, остановившись на фотографии. Она была очень плохого качества, и разобрать на ней не представлялось возможным практически ничего, кроме обстановки: большой зал ресторана, круглые столики, скатерти с оборками, за столом, ближайшем к объективу, сидят двое в странных изломанных позах. А рядом стоит женщина. Явно вскочила из-за стола, потому что в одной руке у нее салфетка, свисающая до пола, а другой она закрывает глаза, позади — перевернутый стул.