Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было досадно от осознания своей обделенности. Я не знал, что делать, не представлял, как избавиться от этого чувства, как выбраться из ямы, в которой, оказывается, сидел столько времени. Но дальше так продолжаться не могло. В конце года я набрался храбрости и объявил своей подружке, что мы расходимся. Я уже начинал понимать, какими должны быть настоящие отношения, но у нас с ней оказалось слишком мало общего, да и я успел наломать столько дров, что бессмысленно было пробовать начинать сначала. (Кстати, она-то давным-давно решила, что нам надо расстаться, и была очень рада, что все, наконец, закончилось.) Быть одному оказалось не так-то просто, но я понимал, что это первый шаг к тому, чтобы стать когда-нибудь нормальным человеком. Хотя нет, это был второй шаг. Первым шагом стало знакомство с «Эммой».
На первых курсах аспирантуры я жил в университетском общежитии, деля убогую, замызганную квартирку с незнакомыми студентами факультета управления. Они вечно пропадали на корпоративных вечеринках и возвращались разгоряченные бесплатными коктейлями и разговорами о будущей работе, а иногда приводили с собой дружков и галдели у телевизора. Я прятался в своей комнате, словно хомяк в норе. Норка была невелика. Столом мне служил кусок доски на двух тумбах, кроватью – старый тощий матрас, который я раскладывал прямо на полу. Жесткий, неудобный стул, крохотный шкаф для книг, подержанный компьютер – вот и все мои пожитки. Я спал до полудня, читал ночи напролет, завесив окно истрепанным шерстяным одеялом – оно держалось на двух гвоздях, вбитых в раму, – чтобы свет уличных фонарей не бил в глаза. В три часа ночи я шел на кухню ужинать, зажигал свет, ждал с минуту, пока тараканы разбегутся по углам, ел лапшу или разогревал мини-пиццу.
Другими словами, мне стукнуло почти тридцать, а я все еще жил как студент-первокурсник. Я никак не мог повзрослеть; собственно говоря, именно поэтому я и поступил в аспирантуру. Уже несколько лет я вел вполне самостоятельное существование, работал там и сям, но по-прежнему не понимал, как управляться с этой жизнью. Меня пугала элементарная покупка шампуня. Я замирал посреди магазина, пытаясь понять, как меня сюда занесло и что я должен сделать. «Значит так, – логически размышлял я. – Ты хотел вымыть голову. Сюда пришел за шампунем. Ну вот, теперь иди к кассе и заплати за него».
Впрочем, в моей беспомощности во взрослом мире не было ничего удивительного. Я младший из троих детей в нашей семье – причем разница между нами довольно большая, почти шесть лет, – и со мной всегда обращались как с ребенком. Мама безмерно любила меня и поддерживала всегда и во всем. Я был «ее» сыном, только я походил на нее, во мне она узнавала своего обожаемого отца, и она вечно нянчилась со мной. Однако главным в семье был папа, и все в доме ему подчинялись. Взыскательный и вечно недовольный результатом, он относился ко мне как к младенцу, но, в отличие от матери, не мог ни приласкать, ни поддержать. Он требовал всегда очень многого, но при этом всем своим видом давал понять, что я вообще ни на что не годен.
Теперь я понимаю, что его постоянно преследовал страх – как за наше материальное положение, так и за физическую безопасность. Во время Второй мировой войны его родителям вместе с ним удалось покинуть Европу – и тем самым спастись от Холокоста – в самый последний момент. Остальные члены семьи бежать не смогли, и, хотя отец усилием воли сумел избавиться от чешского акцента, окончательно от пережитых в юности потрясений он так и не оправился. Он ни разу не потратил лишней копейки, ни одну скрепку не выбросил зря. Он был с нами суров и деспотичен – орал и раздавал затрещины, требуя отличных оценок, – и вместе с тем пытался уберечь от всего, словно наседка цыплят.
Отец не желал, чтобы его сыновья рисковали, самостоятельно пробовали свои силы или пускались в открытое плавание; он уже все продумал за нас; нам оставалось только следовать разработанному им плану: избрать своим поприщем естественные науки – отец был инженером, – поступить в медицинский университет и как можно раньше начать зарабатывать на жизнь. Не тратить времени попусту, не размениваться по мелочам. Мир опасен; чем меньше ошибок мы допустим, тем лучше. Отец уже просчитал, чем нам нужно заниматься, дабы обеспечить себе безбедное существование, и нечего понапрасну обдумывать это самим.
Каждый раз, заметив, что я затрудняюсь что-то сделать – открыть банку в десять лет или написать сочинение в пятнадцать, – отец бросался делать это вместо меня, не позволяя самостоятельно справиться с проблемой. Намерения его были исключительно благими: он хотел оградить меня от страданий и неудач на пути к той или иной цели. «Я уже совершил эти ошибки, – всегда говорил отец. – Учись на моем опыте». Однако в своей воспитательной методике он не учел одну мелочь: он не сможет вечно быть рядом, чтобы подстилать соломку. В результате я так и не научился заботиться о себе, разговаривать с продавцами, распределять деньги; вообще, жить самостоятельно. И поэтому в свои двадцать восемь лет стоял посреди магазина и пялился на шампунь.
Поступление в аспирантуру при Колумбийском университете не сделало меня самостоятельней. Отец преподавал на одном из факультетов этого вуза, и для его детей обучение было бесплатным, поэтому колледж я заканчивал там. После колледжа я мог бы уехать в Чикаго, но страшно было даже представить, что я перееду в незнакомый город, за сотни километров от всех, кого знаю. Словом, я остался на прежнем месте, в квартирке, расположенной практически за углом отцовского офиса.
Время от времени я заглядывал к нему, и он вел меня в китайский ресторан. Отцу не нравилось мое увлечение английской литературой – он уже заранее представлял, как будет содержать меня до конца своих дней, – и мы препирались по этому поводу, пока ели лапшу. «Если бы я владел собственным бизнесом, – ворчал он, – я бы нашел тебе местечко. Хотя ты бы все равно отказался». В ответ я напоминал ему о разногласиях между ним и моим дедом, который держал лавочку в Швейном квартале (отец не горел желанием продавать застежки так же, как я не стремился лечить людей), но подобные увещевания на родителя не действовали.
На самом деле отец не верил в то, что я закончу аспирантуру. Собственно, он изначально не думал даже, что я туда поступлю. Какое бы испытание мне ни предстояло, он никогда не сомневался в моем провале. Ведь, по мнению отца, ему постоянно приходилось мне во всем помогать. Он не ждал от меня успешного окончания первого курса. По французскому у меня вечно были тройки, и отец – сам-то он владел шестью языками – считал, что экзамен по языку я завалю. «Спасибо за поддержку», – бормотал я, благодарил его за ужин и плелся обратно в свою убогую берлогу.
Я жил в этой квартире, когда читал «Эмму» и, как результат, расстался со своей с девушкой; я жил там и год спустя, когда настал черед остальных романов Джейн Остин. Дело было на летних каникулах после третьего курса аспирантуры. Семинары закончились (между прочим, языковой экзамен я сдал), и теперь полным ходом шла подготовка к страшному испытанию: осенью меня ждал устный квалификационный экзамен. Последняя академическая проверка на прочность. За четыре месяца следовало прочитать сотню книг, а в день экзамена мне предстояло зайти в аудиторию, где четыре профессора должны были учинить двухчасовой допрос с пристрастием. Похоже на обряд посвящения. Зато, как только я его пройду – вернее, если пройду, – сразу стану на шаг ближе к зрелости и к тому, чтобы в свою очередь когда-нибудь занять место одного из этих профессоров. (Отец, ясное дело, был уверен, что я провалюсь. «За что боролся…» – буркнул он.) Что же касается взросления в целом, не только в учебе, я тогда не думал, что меня могут ожидать какие-либо сложности.