Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый звоночек прозвучал, когда я записался в изостудию. «К чему тебе это, сынок? – недовольно поморщился отец. – Занимался бы лучше спортом». Но я настоял, и меня оставили в покое. Правда, только на время. В старших классах отец начал активно зазывать меня к себе на работу. Он хотел, чтобы я проникся атмосферой больницы: присутствовал при обходе больных, посмотрел, как делают операции, – и в качестве бонуса обещал экскурсию в морг, где острые ощущения мне были гарантированы. Мне не хотелось его огорчать, но на первой же операции я грохнулся в обморок, прежде чем хирург успел сделать первый разрез. Отец был очень недоволен. Он в категоричной манере заявил, что отныне мои визиты в отделение должны стать регулярными. «Ко всему привыкают, – сказал он тогда. – Вот и ты привыкнешь. Страшно только в первый раз». Но и во второй раз меня приводили в чувство нашатырем. Хуже было то, что мутить меня начинало сразу же, как только я перешагивал порог больницы. В конце концов я взмолился: «Сил нет, пап. Оставь меня в покое. Я думаю, двух медиков в семье вполне достаточно». Отец отрезвил меня резким окриком: «Не говори ерунды! В нашем роду врачевали отцы и деды. Ты – первый, кому пришло в голову забросить семейное ремесло. Впрочем, выбора у тебя нет. Не пойдешь же ты в инженеры!» – «В инженеры не пойду, но я могу стать художником», – возразил я.
Мой отец, который сохранял самообладание во время самых сложных операций, едва не лишился чувств. Он побагровел так, что даже вена на его виске вздулась и запульсировала. Мне показалось, что у него сейчас случится удар и я стану причиной его смерти.
«Болван! – орал он. – Ты что, вообразил себя вторым Пикассо? Будешь всю жизнь картинки малевать?» В общем, разговора тогда не получилось. Но мой отец не из той породы людей, что отказываются от цели при первом же препятствии. Едва остыв, он извинился передо мной и начал обработку уже в другой манере. «Художник – это не профессия, сынок». – «Что же это такое?» – «Баловство – вот что. Профессия должна кормить человека. Тем более ты – мужчина. Настанет время содержать семью, что ты сможешь предложить жене и детям? Свои картинки?» – «А почему бы и нет? Картины, между прочим, тоже продаются и покупаются». – «Я тебя умоляю! Опустись на землю. Все художники – романтические чудаки, которые живут на гроши в жутких условиях, и если получают признание, то только после смерти». Я в корне был с ним не согласен, но он шел в наступление, как танк, подминая гусеницами мои надежды. «Мне даже сказать кому-нибудь будет стыдно. Мой сын работает... о боже! Художником! Это все равно что признать то, что ты у меня – лоботряс и бездельник». Однако странное у моего отца было мнение о работе художника! «Я так долго мечтал, что ты, когда вырастешь, станешь врачом-онкологом». – «Онкологом? – испугался я. – Это что, лечить рак?» – «Тебе не нравится? Хорошее перспективное направление. Там можно неплохо устроиться. Главный врач окружного диспансера – мой давний друг». – «Пап, конечно, спасибо тебе за заботу. Но рак?! Кошмар какой-то. Боюсь, не потяну». Через два дня отец капитулировал, но не до конца. «Черт с ней, с медициной! – сказал он, поднимая руки в показном смирении. – Не дано, так не дано. Я подумал и решил: иди в дизайнеры! А что? Там, говорят, сейчас хорошие деньги платят. Кроме того, с утра до ночи будешь рисовать». – «Да? – усмехнулся я. – Рисовать? Шкафчики, пуфики для богатых идиоток? Нет, дизайн – это не по мне. Я хочу быть художником, пап!» Отец долго уговаривал меня: то добром – обещая материальную поддержку на время учебы, бабушкину квартиру и деньги на отпуск, потом срывался, угрожая выставить меня за порог, сжечь мои холсты и кисти, оставить меня без копейки. Мать все больше молчала, и вообще в последнее время она стала какой-то грустной, неразговорчивой. А за день до того, как я подал документы в художественное училище, ей поставили страшный диагноз. Рак!
Конечно, я забрал документы обратно. Во мне жило тогда странное чувство, что мое решение может что-то изменить. Отец если и обрадовался, то не подал виду. Он подсуетился, подключил свои давние связи, и к концу лета я стал студентом медицинской академии. Понимаю, что мои мечты, которые я лелеял в промежутках между лекциями по анатомии и походами в морг, найти средство против рака, были наивными, как у ребенка. Я терял маму и понимал это с неотвратимой ясностью. Вся наша медицинская родня, все наши связи и главный врач в онкологическом диспансере были бессильны против ужасного недуга, который точил мою мать. Сначала ей отняли одну грудь, затем вторую, но радикальные операции и последующий курс химиотерапии результата не дали. Окружающие ткани и лимфатические узлы оказались поражены. Мы бессильно наблюдали за ее мучительной агонией. Это было ужасно.
Но не менее ужасным оказалось то, что я сам себя загнал в ловушку, из которой не видел выхода. Я на всю жизнь связал себя с профессией, которая вызывала у меня нервный трепет. С максимализмом, свойственным юности, я с головой бросился не в педиатрию и не в кардиологию, а в онкологию, отрасль медицины, которая так и не смогла спасти мою мать. Однако оставались сотни, тысячи больных, которым моя помощь могла оказаться кстати. Я рассчитывал найти чудо-средство, остановить чудовищный процесс, который день за днем уносил человеческие жизни. Теперь понимаю, каким молодым идиотом я был, когда с горящими дикой отвагой глазами приступил к работе в онкологическом диспансере. Папин знакомый к тому времени ушел на пенсию, и покровительства в моих начинаниях мне никто оказывать не собирался. Я очутился в ряду тех, кто день за днем выполнял рутинную работу, получал за это скромное жалованье и никаких революций в медицине производить не собирался. Рак жил по своим законам, мы – по своим. Работая среди страдающих людей каждый день, выслушивая жалобы больных, встречаясь с родственниками, которые не в состоянии осознать неотвратимость близкой смерти, поневоле становишься жестче. Страдать болью других людей можно до определенного предела. Потом включаются механизмы саморегуляции, и твой организм приводит тебя в норму, ставит защитный барьер. По одну сторону ты со своими проблемами, с другой стороны они – со своим раком. Признаюсь, и я не спал ночью после того, как в первый раз сообщил пациенту, что оперативное вмешательство уже не имеет смысла. Но это повторилось еще раз, потом еще. «Синдром выгорания личности» называют психологи явление, когда наступает профессиональный предел и ты уже не способен высечь искры из своего сердца. Думаю, что я своего предела все же не достиг.
Вероника Песецкая появилась в нашем отделении весной, когда тополя за окном обросли новой клейкой листвой. Она пришла под руку с невысоким, но представительным мужчиной, которому вопреки всем существующим правилам разрешили проводить ее в палату. Оба они представляли странное явление, плохо вписывающееся в нашу больничную реальность. Вероника была не в халате и в шлепанцах, как все наши пациентки, а в элегантном брючном костюме бежевого цвета, с охапкой желтых роз в руках. Ее спутник был одет в длинный светлый плащ, фалды которого развевались, когда он шел по коридору. Мужчина нес красивую кожаную сумку от «Луи Вуитона» и вместительный женский несессер с косметикой. Казалось, что пара собралась на курорт и сразу за постом медсестры их ждет «Боинг». Ни больничных халатов, ни бахил на ногах. Что эти люди там о себе думают?