Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холмы Сере.
Какое сейчас время суток снаружи, Мари-Берта? Он хочет задать вопрос, но не может. Только Париж имеет значение, Париж и операция. В четыре утра он отправляется в путь, через холмы, за двадцать километров и больше. Он ищет подходящее место, определенный пункт, из которого он окидывает взглядом свою жизнь. И сражается с холстом. Он неприступен, не говорит ни слова, подозрителен, робок. Живет то в заброшенном свинарнике, то в сарае у виноградника, без света, он сам заколотил ставни, валяется на оставленной кем-то грязной соломе, укрывается своими холстами, оборачивается ими, будто уже лежит в катафалке. Возвращается совершенно обессиленный, забывает поесть, не моется и, не снимая, носит свои рубчатые штаны и нечто, сплошь покрытое зелеными разводами и красными пятнами. Стопка полотен растет, но он все никак не отыщет своей правды. Ему приходится все сильнее вгрызаться в ландшафт. Три года наказания. Никакого терпения, никакого избавления.
Холмы Сере.
Так он носится ураганом от одного холма к другому. Никто не бывал здесь прежде. Никто не видел ничего подобного. Ничего невозможно узнать. Но всё по-прежнему здесь. Его худшие враги – любопытствующие прохожие. Всякий готов судить о священном подобии. Стоит кому-то из них показаться вдали, он складывает мольберт и удаляется под деревья, пока опасность не минует. Наедине с самим собой и с ландшафтом, вдали от музеев, модных течений, Монпарнаса. Сутин в одиночестве носится по холмам. Одинокий странник с цветной поклажей. Холмы не возражают. Он видит себя мчащимся, даже сейчас. Он должен торопиться. Ему нужна операция. Никто не бывал здесь прежде.
Нет, один наблюдатель все же есть. Мелкий завистник с Монпарнаса. Эмиль Буррашон, иначе Жюстен Франкёр, иначе – как он там еще назвался, с готовностью делится своим открытием. Он выслеживает его, как редкого нечистого зверя. Подкрадывается к хлеву, несколько раз оглядывается. Каждый знает, что днем Сутина здесь не застать. Он убегает в холмы, рисует, прерывается, бежит дальше.
Чем глубже я проникал в мрачную и сырую черноту, источавшую кисловатый запах пота и звериных миазмов, и чем дальше удалялся от световой трапеции, которую солнце вырезало из дверного проема и бросило на пыльный пол, тем сильнее я утверждался в своем первом впечатлении: Сутин – животное! Я зажег спичку, чтобы найти какую-нибудь лампу или свечу и рассеять эту зловещую тьму…
В колеблющемся свете я увидел две кучи, выглядывающие из-под соломы, брошенной на утоптанный глиняный пол. Первая состояла из полотен, натянутых на подрамники различного размера и сложенных лицевой стороной книзу, очевидно готовые картины, а другая – из новых и очищенных холстов, в которые дикарь, вероятно, завертывался, когда ложился спать. Я стал переворачивать холсты из первой кучи один за другим, погружаясь в музей кошмаров, созданный извивами ума, чей инстинкт воспроизводства попирает все законы искусства. Как найти слова, чтобы описать этот поток насилия, густой, как кровь, излившаяся из артерии жертвенного быка, чтобы окропить соратников Митры?..
И полотна, которые я поднимал, чтобы приблизить к дневному свету, остановившемуся у порога, были тяжелыми от краски, наложенной с яростью…
Сутин мог возвратиться в любую минуту, и я не хотел, чтобы он застал меня здесь. Однако я продолжал свои чудовищные раскопки, ужасаясь грубости его живописи, но в то же время заколдованный незамутненным насилием, которое на мгновение даже сумело внушить мне, будто я способен его понять…
Я покинул эту мерзкую дыру, напоследок бросив взгляд на зеленое нечто, зеленые кипарисы, изогнутые ветром, зеленые шары кустарников, вихрящиеся в зеленом от ненастья небе, облака, яркие от внезапной молнии. Я с облегчением вздохнул, оказавшись на природе, среди мирных кипарисов по обеим сторонам проселка. Всю дорогу домой чудовищные картины этой же самой природы, которую Сутин предал разъяренным стихиям, вставали у меня перед глазами, контрастируя с тихим послеобеденным пейзажем… Адские видения затмевали прелестную действительность волшебного южного городка…
Я вышел из-за изгороди и вдруг, на расстоянии примерно тридцати метров, увидел Сутина, который, стоя ко мне спиной, мочился на дерево. Я без звука отступил обратно за изгородь… Сутин, насвистывая, застегнул ширинку и двинулся в моем направлении. Он вот-вот должен был обнаружить меня, но тут внезапно замер, схватился обеими руками за живот, согнулся так, что, казалось, переломится на две части… и выпустил долгий стон. Меня охватил страх, и я убежал, не оборачиваясь.
Какой сумасшедший написал эти картины, – восклицают клиенты Леопольда Зборовского в гостиной на улице Жозефа Бара; да и на улице Миромениль у Поля Гийома, верховного кумира, собирателя африканских статуй, дела обстоят ничуть не лучше. Потенциальные покупатели в ужасе выбегают на улицу, чтобы не быть раздавленными падающим, потерявшимся из виду небом. Модильяни, когда напьется, горланит теперь: У меня все танцует перед глазами, как пейзаж Сутина. И художник до сих пор это слышит. И больше не пугается.
Над маленьким двориком отеля «Гаррета» в Сере поднимается столб черного дыма. Он снова сжег несколько десятков картин. Он должен стереть их с лица земли. И эта ненависть пребудет с ним всегда, он станет разыскивать торговцев, которые их скупили, перекупать собственные картины, написанные в Сере, чтобы исполосовать их ножом. Будет продавать новую картину только при условии, что ему доставят две из Сере, чтобы он мог их уничтожить. Несчастные Пиренеи!
Сейчас, лежа в катафалке, он снова едет в Пиренеи, в Пиренеи Парижа, среди ландшафтов, что мчатся мимо, заглядывая сквозь щели и задние оконца и соперничая с его картинами. Морфин помогает его глазам проникать сквозь черную жесть наружу к одичавшим ландшафтам. Его закрытые веки им не помеха. День или ночь? Париж или Пиренеи? Он не знает. Уничтоженные картины из Сере бегут рядом с катафалком, хотят настигнуть его, отомстить за то, что он набрасывался на них с ножом и ножницами, стоило только их разыскать. Морфинный мессия едет вместе с ним, как и пепел картин из Сере.
Жила-была оккупированная страна, которая делала вид, будто она оккупирована только наполовину. Юг назывался теперь СВОБОДНАЯ ЗОНА, иначе НОНО-ЗОНА, а оккупированный север стал О-ЗОНОЙ. Ночью демаркационную линию между О и НОНО можно было перейти, при условии что ты хорошо знаешь местность и тебе удастся разыскать помощников. Но во французском воздухе под присмотром орла с распростертыми крыльями и рубленым крестом в когтях кружат немецкие ПРОКЛАМАЦИИ и ПРЕДПИСАНИЯ. За незаконное пересечение там установлены драконовские наказания.
В июне сорокового дважды вспученная кривая изображена в газете. Палец Сутина с въевшейся, уже ничем не выводимой краской вокруг ногтя прослеживает путь линии, протянувшейся, подобно спине двугорбого верблюда, через всю страну от Юрских гор до Пиренеев, от швейцарской до испанской границы. В подчревной области расположился Виши с его указами и призывами Петена сотрудничать с оккупантами. На благо Франции.
Хана Орлова, соседка Сутина, встречает его однажды на улице. Должно быть, осенью сорокового, недалеко от улочки Вилла-Сера, где они жили уже после перемирия и разделения страны на две части. Вопрос: