Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, тебе что-нибудь нужно? Я могу тебе чем-то помочь?
— Я ищу мужчину.
— Мужчину?
— Не люблю спать одна.
— Естественно. Ты очень хорошенькая.
— Зубы все портят.
— Да их и не видно!
— Неужели?
— Честное слово.
— Ну тогда симпатичного мужчину.
— Понятно. Симпатичного мужчину.
— Будь осторожна.
Мы поцеловались, и я отправилась к своей машине, раскалившейся на солнце добела. От пива я приятно отяжелела и, прежде чем пуститься в путь, немного передохнула под деревом.
Когда лицей Прешёр был закрыт, то с площади казался таким же узким и незначительным, как его деревянная дверь. А оказавшись внутри, каждый невольно чувствовал себя одиноким и потерянным, потому что попадал в старинный монастырь с широкими выщербленными лестницами, двориками, зажатыми между облупленными стенами, где росли старые больные платаны, всегда мокрыми и вонючими ватерклозетами с дырками в полу, за резными деревянными дверями. В лицее учились только девочки от шестого класса до третьего, форму нужно было носить обязательно: самые младшие, шестые, носили розовые халаты (их звали „розочки“), пятые — синие, четвертые — зеленые, третьи — коричневые. Наши клетчатые юбки и платья всегда немного торчали из-под форменных халатов, делая нас похожими на юных работниц, переодетых для грязной работы. Добравшись до последнего класса, девочки были на грани нервного срыва, и лицей Сезанн с его вторыми, первыми и выпускными классами, стоявший на окраине Экса возле соснового леска, казался им избавлением от унылых занятий науками в классах, пропахших формалином, уроков труда и шитья, где нас учили вязать пинетки для младенцев, физкультуры во дворике, затхлого запаха гардероба, от усыпляющей монотонности дней, проводимых с горсткой девочек в линялых халатах, передающихся по наследству от старшей сестры к младшей, как передаются молитвы и уныние. Никто здесь друг друга не любил, „училки“ только и знали, что изумлялись нашему невежеству. Они не понимали, как позволялось слушать их лекции таким тупицам. Безнадежным. Одинаковым. Само собой разумеется, преподавали у нас только женщины, лишь математику вел слепой старичок. Он нас ненавидел. Он думать не думал, что будет учить математике шумных, невнимательных девчонок. По профессии он был химиком. Неудачный опыт лишил его зрения. Он часто стучал тростью по кафедре, хотел, чтоб его боялись. Мы его терпеть не могли. С ним рядом всегда сидела его жена, она вызывала учениц, писала на доске, называла тех, кто поднимал руку. Если бы не слепота, его никогда бы не взяли преподавать у нас в лицее. Только его жене дозволялось смотреть на юных девиц, и она смотрела на нас, словно бы извиняясь — то ли за несносный характер мужа, то ли за свое присутствие в храме науки, на что она не имела никакого права, так как у нее не было диплома.
Большинства наших преподавательниц, уверена, уже нет в живых. Если кто-то и жив, то дышит на ладан. Никто из них о нас и не вспоминал. Никто не мог назвать ни одной фамилии. Мы были безликой массой — розовой, синей, зеленой, коричневой, нескончаемой чередой нескладных подростков, сродни череде монотонных лет с каникулами, пенсионными накоплениями, усталостью, потертыми кожаными сумками, набитыми тяжелыми тетрадями, с бесполезным исправлением ошибок. Мы были поднятыми руками, опущенными головами, издевательским смешком, мстительными прозвищами, циркулями, выпадающими из готовален, острым запахом пота, которым пахли дни до глубокой осени, — словом, заведомым несовершенством, толпой нескладных, недовольных всем девственниц, еще не подозревающих, что могут стать красавицами.
В лицее Сезанн, тоже женском, по счастью, были классы высшей и прикладной математики, а в них — небольшая группа мальчиков, которые готовились стать инженерами, и вместе с ними несколько девочек, настолько погруженных в науку, что их не считали опасными. Умные головы. А мы — остальная масса. Непредсказуемые, легкомысленные, всегда тут как тут. На протяжении долгих лет женской школы знакомство с мальчиками ограничивалось друзьями старших братьев — если у кого-то они имелись, — соседями, в крайнем случае двоюродными братьями. Тем не менее малочисленность молодых людей в нашем окружении — не единственное объяснение сногсшибательного успеха Дарио. Не он один претендовал на роль кумира всех девчонок. Но тупое самодовольство остальных мальчишек сразу лишало их всякой привлекательности, они были предсказуемы и неуклюжи. Докладывали о своих завоеваниях, компенсируя насмешливыми отчетами собственные промахи. Для нас такие были неизбежной тренировкой, прививкой, аттестатом умелого пловца. О них мы никогда не мечтали. Из-за них не плакали. В лучшем случае нам льстило, что нас пригласил на прогулку мальчик постарше, будущий инженер атомного центра в Кадараше, элита Экс-ан-Прованса. Сейчас большинство из них хлопочет о свадьбе детей и ждет пенсии возле жен, горько досадующих, что давным-давно перестали быть женщинами, которых ждут.
Дарио запоминался сразу. В нем и в семнадцать лет светилось счастливое детство, озаряя его дивным светом. Он родился любимым. В отличие от математиков лицея Сезанн он двигался вперед бесцельно. Его мать с первого дня повторяла, что появление Дарио на земле — настоящее чудо. Но вовсе не потому, что речь шла о преждевременных родах или какой-то опасной болезни. Нет, потому что такой человек, как Дарио, — дар небес. И к нему так и нужно относиться, не ища обоснований и причин. Дарио был единственным юношей из Экс-ан-Прованса 70-х, кто тридцать лет спустя мог написать такое объявление, и оно не показалось нелепостью, не осталось без ответа. Дарио обладал изысканностью ценителей мгновений. Он не спешил. Смеялся от души и никогда не унывал. Без подоплеки философии, религии или просто житейской мудрости. Сам того не подозревая, он был воплощением лучшего в жизни. Жизнь набросала начерно немало сынков, братьев, кузенов, достаточно симпатичных, достаточно умных, вежливых и спортивных, старающихся осмыслить прочитанное и принести из школы оценки лучше, чем у соседа; а еще — скромных девочек, которые „выигрывают при близком знакомстве“, которые ждут сигнала, замужества или спортивного лагеря, чтобы показать, на что способны, отдать лучшее, что в них есть, всего за несколько лет, а потом угаснуть, сами того не заметив.
И вот когда радость жизни назначает вам свидание на площади Прешёр, перед вашим бывшим лицеем, напротив тюрьмы и здания суда, вы понимаете вдруг, чего у вас до сих пор не было и что появилось. В счастье встречи таится другое счастье — открытие, что и вы тоже лучшая на свете, и пусть вашей матери будет стыдно, если она ни разу этого не заметила, теперь вы это знаете, вы себе это повторяете, чтобы меньше бояться, и на вашем лице теперь уже навсегда останется та улыбка, которая на нем тогда появилась. И когда все потускнеет, одрябнет, расточится, улыбка останется той же, что и на первом свидании.
Перед лицеем Прешёр в тот день встретились просто добрые приятели. Я была еще юной застенчивой девочкой с едва проснувшейся чувственностью, мне казалось, что я хочу узнать и понять мальчика, я и не подозревала, что это свидание повлияет на суть моей жизни. Я была девчонкой и не знала, для чего мне дано тело. Грудь спрятана в лифчик, на ногах носочки, волосы стянуты резинкой. Не знала, что мальчишеская фигура внизу на площади — средоточие моей жизни. Чем ближе я к нему подходила, тем отчетливее ощущала себя тем, чем была, — девушкой. „Ты всего-то девица“, — заявляли герои старинных театральных пьес, и в черно-белых фильмах „девушка“ тоже звучало чуть ли не оскорблением, но я рада была ощущать себя девушкой. Меня переполняли чувства, им не было названия, они были дерзкими, яростными, горячими, они душили меня. Я чувствовала свою реальность. Реальностью было свидание. Реальностью был день. И я — частичка этого дня. И не случай стал тому причиной. Не ветреность. Не необходимость. Я существовала в этом дне так же, как фонтан, белье на веревке, деревья, кариатиды, решетки на тюремных окнах, светлые ступеньки здания суда, продавец сладостей с его фургончиком, рядом со всем, что находилось на этой площади, рядом с теми, что ходили по ней сейчас и ходили до меня, люди, когда-то населявшие этот город и ушедшие в иной мир, оживали, начинали биться остановившиеся сердца, чувствуя, что я иду, что я приближаюсь к спокойно ожидающему меня терпеливому Дарио. И они и я притягивались к нему. Все времена, прошедшие, настоящие и будущие, притягивались к нему, притягивались химически, духовно, невообразимо и очевидно.