Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он посидел на колодезном срубе, отпышкиваясь. Над потоком обычных мыслей, которыми сопровождалась вся эта работа, вопросительно и немо стояла главная: так что же случилось в мире? Ответа не было, а была тревога, с которой не совладаешь.
Слабый, очень слабый свет просачивался к колодцу и сверху, и со всех сторон. Сумеречно было, однако же можно кое-что различить: вот крыша над колодцем, вот сруб, вот ход к дому…
Поблизости, слышно, отворилась скрипучая дверь, и густой мужской голос проговорил:
— А хощеши в избе поморити сверчки да тороканы, набери обутков старых худых… и те обутки высуши… да как изба истопится, набросай в печь на жар.
— Обутков! — перебил другой голос. — Киндяки да козыреи бархатны кинь на жар — паморок торокану!
Дверь хлопнула и оборвала вспыхнувший мужской смех.
Ваня сидел онемело, весь обратясь в слух, — небось, именно от такого напряженного слушания у зайцев отрастают длинные уши. Кто сейчас говорил про худые обутки? Чья дверь хлопнула так явственно? Ведь рядом с Сорокоумовыми никаких строений нет — только Аннина изба, да и она за дорогой; а эти-то разговаривали совсем рядом, словно в пяти-шести шагах. Откуда быть мужским голосам, да ещё произносящим столь странные слова, неведомо что означающие — киндяки, козыреи?.. А может все-таки у Анны гости?
2.
Он стал торить ход к её дому, а навстречу словно ветерком доносило музыку — похоже, радио у старушки играло. Это что же, у Сорокоумовых молчит, а у неё играет?
«При всех моих сорока умах понять ничего невозможно», — сокрушённо подумал Ваня.
Лопата, которой он орудовал, стукнулась о поперечную жердь изгороди — это уже Аннин палисадник. В нём берёза высоченная, кряжистая, которой не видно теперь за снегом, но Ваня знал, что на ней уже много лет висит почерневший от времени скворечник — вот из скворечника-то, вроде бы, и раздавалась музыка. По крайней мере так казалось.
Вдоль жерди пробился он к углу дома, и тут удивлён был немало: в заснеженном окне горел свет! Ваня расчистил стекло варежкой, заглянул: хозяйка сидела за столом и что-то говорила. Перед нею стояла керосиновая лампа без стекла — коптилочка — рядом с которой чугунок с картошкой, миска с огурцами, солоничка и блюдечко с лужицей масла подсолнечного.
Анне до музыки из скворечника никакого дела, она её и не слышала, а занята была обычным разговором с теми, кто якобы находился рядом с нею. Как всегда, в застолье участвовало по крайней мере четверо: муж Степан Данилыч, сыновья Лёша и Рома, внук Юра, Лёшин сын. Их нет на свете для всех прочих людей, но они есть для неё, Анны.
Сам хозяин расположился, надо полагать, в красном углу, под божницей: именно к нему она обращалась, кивая на тех, что сидели, по её представлению, справа и слева от отца и от неё, Анны. Ваня знал, что на пристенных лавках Анны сидеть уже невозможно, — они сильно покосились, под них подставлены поленья. Что касается Юры, то он, судя по всему, поместился на табуретке рядом с нею. И у табуретки той ножки поломаны, но и это не смущало хозяйку. На столе перед каждым из невидимых собеседников лежало по варёной картофелине в мундире и по куску хлеба: им же предназначались и огурцы с опавшими боками в миске, и соль: они должны были макать картофелинами в блюдечко с подсолнечным маслом, как это делала сама Анна, чем и их потчевала.
Степан Данилыч пропал без вести пятьдесят лет тому назад в большой войне, где-то на Волховском фронте; сыновья и внук погибли поочерёдно в маленьких войнах, которые вела страна: старший, Лёша, сгорел в самолёте над Северной Кореей, младший, Рома, тоже погиб не народной земле, а где-то далеко, о чём в военкомате говорили невнятно; внук Юра подорвался на мине, выполняя «интернациональный долг» — так сказал военком. Смерть мужа и сыновей Анна вынесла, хватило сил, а вот после гибели Юры маленько тронулась умом. То есть она продолжала жить по-прежнему: пока была более или менее здорова, ходила на работу, теперь же просто вела своё хозяйство (огород и десяток кур), очень даже разумно вела, но одна странность у неё появилась: Анна как бы поселила снова в своём доме и мужа, и сыновей, и внука — вместе коротали вечера, вместе садились за стол, вместе управлялись по хозяйству. На ночь она каждому стелила постель… Нигде более не появлялись воины Плетнёвы, только в родном доме да возле него, и никому более не видны были, только ей, Анне.
А вот теперь за столом у них шёл чередом утренний завтрак со степенной беседой о делах хозяйственных: хватит ли дров до весеннего тепла, не проломится ли крыша над двором под тяжестью снега, и как быть с печью, которая дымит — потрескался бок …
3.
И не надо бы мешать, но Ваня хотел показаться соседке, чтоб она не пугалась, узнав, что засыпана снегом. Он постучал в оконную раму. Увлеченная беседой Анна глянула в окно и тотчас выразительно и громко сказала:
— Хулиган! Вот погоди, ужотко матери пожалуюсь. Ишь, в окно подсматривает! Ни стыда у тебя, ни совести. Экой зимогор, прости Господи!
Ваня улыбнулся в ответ: Анна всегда ругалась, что бы он для неё ни делал. Пошлёт его мать: отнеси, мол, криночку молока Анне — та встречала его, несущего полную кринку, такими словами:
— Бесстыжи твои глаза, куда ты прёсся! Или я молока не едала?
Но от криночки не отказывалась. Он брался за пустые вёдра — сходить для неё за водой — старушка налетала на него, словно курица-наседка, защищающая своих цыплят, того и гляди клюнет костлявым кулачком в темя:
— Да что ты хватаешь чужое! Вот уж верно говорят, что ум у тебя отшибло. Верно, что Ваня-дурачок ты.
— Баб Анна, ну воды же тебе хочу принести с колодца! Будто в первый раз! Ты же знаешь.
— Небось, вон дров не наколешь, — отвечала она, — и хворосту не нарубишь, а выбираешь дело, которое полегче. Лень-то, матушка, раньше тебя родилась.
Он рубил хворост, колол дрова, носил охапки поленьев ей в дом, к печи, а она продолжала бранить его. Старушка немощная, но вид имела