Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хочешь, яблоком брошу? А? Сейчас яблоком в тебя брошу. Хочешь?
– Бросай, бросай уже, – говорю.
Сумасшедшая тетка запулила мне в салон свою гнилушку. Откуда, думаю, у нее с собой это черное яблоко? Ну, надо же… Я просто поражаюсь, какие странные люди живут в этом мерзейшем городе. Это же надо такое придумать: женщина носит с собой гнилое яблоко. И ждет, намеренно ждет случая, чтобы в кого-нибудь запустить.
А я не спорю – виновата. Стою. Пропускаю людей. Улыбаюсь. Девушка по зебре шла, я эту девушку часто вижу на этом переходе. Больная девушка, с заметной формой ДЦП. Она всегда тут ходит, вихляясь и так приволакивая ноги, как обычно идут с люди с этой болезнью. У нее был легкий красный шарфик, и юбка, весенняя пестрая юбка на ней болталась, а девушка счастливая была. И шарфик совершенно бесполезный летел за ней. И я, конечно, сразу кинула эту девушку в корзинку своих оправданий: «Дивитеся, люди! И эта дама без вариантов на размножение идет и крутит своим шарфом и юбкой. Неужто мне нельзя разочек, всего разочек, да и то понарошке, снять свою вечную паранджу?».
Лера смешной, как ребенок, увидел сиськи – и размечтался. И сразу скинул мне: «Хочу, хочу, хочу такую любовницу».
«У тебя же есть», – в этом я не сомневалась.
«У меня не такая»… – он напечатал. И свои любимые три точки поставил.
А мне-то что! Такая – не такая. Я вообще терпеть не могу это слово! Любовница – тошнотворное лицемерное словечко. Оно меня раздражает. С детства.
У моего отца всегда были любовницы. Стоило нам с ним выйти вдвоем на променад, и в первом же кафе, в какой-нибудь несчастной «Дюймовочке» или «Сладкоежке», за нашим столиком откуда ни возьмись появлялась баба. Отец смотрел на этих прибившихся женщин рассеянно, как на кошек, которые отирались под столами. Он склонял голову набок и называл их обычно «дурехами» или «девахами».
Нет, этих теток он не искал и специально не кадрил… Так просто, хвостиком повиливал. Он у нас не охотник, не хищник… Музыкант. Он играл в оркестре на самой большой трубе и частенько пропадал на гастролях. «Я артист!» – так он объяснял свои отъезды.
Все детство я бежала за парадом от площади Ленина по проспекту Революции и хвалилась подружкам – «Вот мой папа!» Он шел впереди, наступал на бумажные цветы огромным ботинком. На животе у него лежал тромбон. За ним шагала прочая мелкота с трубами и флейтами. В хвосте несли тяжелый барабан. Ударник колотил и прихлопывал сверху тарелочкой. А мой отец выдувал ритмично свою партию, щеки у него работали жестко под скулами, и губы были плоскими от мундштука. Поэтому я всегда проникаюсь, когда слышу военные марши. И похоронные тоже.
Однажды толстушка Люба, старая подруга моего отца, пришла к нам домой на очную ставку. Любочка была простужена, нос у нее распух, глаза как будто стерты ластиком. У нее была мощная крестьянская шея, не то что у мамы. Пальто ее пахло дикими сладкими духами. И мне сразу стало понятно, кто такая любовница. Это постоянный донор на общественных началах. Сдает и сдает свою кровь, получает в обмен отгул и шоколадку. Когда кровь кончается, заводят новую любовницу, а старой что-нибудь врут про больную мамочку: «Звонила мама», «мама ждет».
Я видела Любочку, когда она была еще ничего. У нее тогда были нарисованные глаза и укладка с начесом. Однажды мы вместе ходили в оперу. Мне было лет девять, но я увидела Любочку и сразу просекла тему. Меня неожиданно затошнило. Я испугалась, что сейчас меня вырвет прямо в ложе. Любочка пошла со мной в туалет и стояла рядом у двери кабинки.
Этим любовницам всегда вставляет, когда мужчина демонстрирует им своего ребенка. То ли они принимают эту небрежность за доверие, то ли за новый уровень близости… Дурочки. Мой папа мог бы доверить меня первому встречному почтальону. Однажды он даже перепутал мое отчество в поликлинике. Сказал: «Александровна» (мою помпезную бабку звали Ирина Александровна). И мне пришлось дернуть его за рукав: «Пап, ты что?».
…В общем, в туалетной кабинке оперного театра меня выворачивало наизнанку, а Любочка изображала беспокойство, спрашивала, все ли со мной в порядке. Я не могла отойти от унитаза. Только подумаю, что мой отец сидит в ложе, а Любочка стоит под дверью, и сразу – бееееееееее. Наверно, ей было приятно. Она старалась это изобразить. Но я-то в жизни не поверю, что кому-то интересно возиться с ребенком своего любовника и не рожать своих собственных детей. Закон природы один для всех. Он требует: убей чужого ради своего.
Любочка работала бухгалтером в нашей филармонии. Она выдавала отцу командировочные. Она ждала его по выходным. И вечерком иногда. Любочка своими собственными ручками лепила ему пельмени, отбивала ему котлеты, гладила его концертные рубашки, пришивала пуговицы, которые с мясом вырывала мать. У Любочки в шкафу висела отцовская парадная тройка и на крючке болталась его бабочка. А мы-то думали: где костюм? «В оркестровой, – папа говорил, – у меня все в оркестровой».
Кто-то вроде бы звал Любу замуж. И она спросила моего отца: соглашаться или нет. Обычно в таких случаях своего отца спрашивают, не моего. Но она спросила папеньку. Он промямлил: «Я не хочу тебя ни с кем делить» – и Любочка не пошла в ЗАГС. Неверно, поняла, что сказал мужчина. Слюнявенькое «не хочу тебя ни с кем делить» ее остановило. А это было так… не возражение, а всего лишь некоторая обеспокоенность, мелкое лиричное отступление, как припев в русской песне: «Ой, лю-ли, лю-ли».
Когда Любочка закричала: «Проклинаю», отец спрятался в своей спальне. Лег на кровать в позу умирающего и попросил нитроглицерин. Рукой мне указал: «Там… на полочке… пузырек» и пальчиками своими длинными музыкальными так нетерпеливо пошевелил: «Ну там, там… Да, на полке, вот. Давай мне три! Нет, две таблетки».
Мой отец хоть и баловался нитроглицеринчиком, но всегда был очень здоровым. Потому что дыхательная гимнастика очень полезна. Я это помню – когда мне поганенько, дышу глубоко-глубоко.
Любочка влезла в свое пальто и ушла. Когда она удалилась, мама запалила ладан и побрызгала все углы святой водой. Вышвырнула в коридор отцовские нотные тетради и портфель. Потом, как обычно, она взялась за самое дорогое – немецкую трубу. Схватила футляр и приготовилась бросить на лестницу.
– Только не трубу! Только не трубу! – закричал папа.
А я смотрела в окно, как плетухает Люба. Эта высокая неуклюжая кляча тащилась медленно, может быть, еще ждала, глупая, что отец побежит догонять. Нет, он не побежал. Он пошел на кухню и начал жарить себе яичницу. Развонял луком на весь дом. А Любочка выползла из подъезда и стояла под нашими окнами.
Теперь меня от этой тетки не тошнило, мне ее жалко стало. Я понимала, мне ни к чему ее жалеть, и даже стыдно испытывать жалость к такой глупой чужой бабище, а все равно было жалко. Мы тут сидим, хоть и злые, а вместе, а эта «деваха» колупает одна своими тромбозными ногами к себе в хрущевку, по лужам, по ветру. Так корова, которая отслужила, шлепает на бойню. Жалко.
Мне нужно было уматывать от родителей, ехать к себе, и я выскочила за ней. Предложила ее подвезти, Любочка села в машину. Рада была, что я с ней еще немножко побуду. Всю дорогу ревела. Попросила остановить у аптеки.