Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свадебная церемония длилась до позднего вечера, а праздничный пир затянулся на всю ночь.
Удивляло это Марию безмерно, а особенно — плач и стенания, которые сопровождали празднество. А еще очень хотелось сбросить с себя тяжелые наряды, облачиться в мужское черкесское платье, вскочить на коня и умчаться в степь — и чтобы волосы развевались на ветру, и чтобы рука об руку с Иоанном…
По русскому обычаю, молодых вывели из-за стола раньше всех, пока гулянье еще продолжалось, и проводили в покои Иоанна. С поклонами, пятясь, бояре вышли, двери за ними закрылись, и молодые супруги остались вдвоем.
— Какая ж ты красивая, — хрипло прошептал Иоанн. — Не видел еще таких…
Она лукаво взглянула на него и выгнулась дугой под его руками. У Иоанна пересохло во рту. Ошибиться он не мог — в глазах кроткой и робкой черкешенки горели страсть и откровенный призыв.
Он притянул ее к себе, и она обвилась вокруг него. Он стиснул ее изо всех сил, на миг подумав — не переломит ли такой тонкий стан, не причинит ли боль ее хрупкому телу. Но она застонала, и он забыл обо всем. Впился в тонкие холодные губы, и они ожили, отвечая ему, навязывая свою волю, обволакивая темной страстью…
Иоанн повалил ее на ложе, рухнул сверху и прижал всем телом. Она не сопротивлялась, напротив, пылко отвечала на его ласки и распалила его так, что он уже не помнил себя. Она льнула к нему, прижимаясь всем своим гибким горячим телом, и он опьянел от ее смуглых плеч, тонких рук и заалевших, вспухших под его напором губ. Он не сдерживался, он забыл, что это только первая их ночь, что она еще никогда не знала мужчину, — да и как было об этом думать, если она обнимала его так горячо и бесстыдно, как он и не помнил, чтобы его обнимали, — и только наслаждался ею, терзал ее тонкие губы и нежное тело, не отпускал до утра, все не мог никак насытиться и оторваться от нее…
Уже наутро змеей заползла в голову мысль: как так, отчего она столь страстна и опытна? Не было ли обмана? Слишком уж искусна она, никакой страстью такое не объяснишь… Но она так нежно и робко прильнула к нему, и такой мягкий румянец залил ее щеки, и такой лаской засветились ее черные как ночь раскосые глаза, что он отогнал сомнения, и забыл о них, и снова прижался ртом к ее сладким губам.
* * *
— Опять на охоте? Сколь можно-то? И не надоест ему эта забава… — жаловалась Мария Темрюковна своей наперснице и советчице, няньке детей царя, Евдокии. — И меня с собой брать перестал. А знает ведь, как я охоту люблю. Как завел опричников себе, сладу нет. Все с ними да с ними… Что так смотришь на меня, Евдокия?
— Не гневайся, Марьюшка, послушай, что скажу. Давно с тобой говорить хотела, да все никак, все боялась тебя огорчить. Теперь же вижу — нельзя тянуть более. Чуть промедлим — поправить ничего нельзя будет.
— Да о чем ты, Евдокия?
— Смотри, родненькая, царь горяч и в делах амурных безрассуден. Полыхнет — и перегорит.
— Зачем говоришь такое? — вспыхнула гневом Мария, и тонкие черты ее исказились. — Разве я больше не люба ему?
— Да что ты, что ты… — заторопилась Евдокия, суетливо поглаживая молодую царицу по плечу. — Что ты…
— Зачем говоришь такое? — тихо, словно с угрозой повторила Мария. — Или знаешь что? Полюбил кого? Быть не может. Каждую ночь он ко мне приходит.
«Такова ли была ты, прежняя Гуащэнэ? — подумалось Евдокии. — Такова ли ты в Москву приехала?»
— Что ж, что приходит… Приворожила ты его, видать, равных тебе в любовных утехах и впрямь нет, как люди сказывают. Но что ж ты его не приголубишь никогда, не пожалеешь?
Губы Марии насмешливо изогнулись.
— Пожалеть? Иоанна — и пожалеть? Разве нужно ему это? В нем сила темная страшная… В нем огонь дикий. Его еще назовут великим. Его грозным назовут… А ты говоришь: жалеть его?
— А ты пожалей, Марьюшка, — терпеливо вздохнула Евдокия. — Царица Настасья-то была — голубица кроткая, ангел чистый…
— Настасья?! — вскинулась царица. — Что ж вы меня все ею попрекаете? Что ж вы меня все учите? Или брови-очи мои хуже, чем у нее? Или стан у нее тоньше был? Или любит меня царь меньше? Говори — меньше?!
— Что ты, что ты, Марьюшка, отчего же меньше? — не на шутку перепугалась старушка. — А только ты к нему с лаской подойди, добра от этого и пользы лишь прибавится. Ты вот светлицу покойницы восточными коврами застелила, чучел птичьих понаставила, в мужской одежде ходишь, по своим обычаям живешь… А ему, может, милее станы ткацкие да пяльца, что Настасья любила, да кроткие девицы-умелицы, да тишь в тереме… А у тебя, прости, Господи, душу грешную, не прислужницы, а истые дьяволицы: одна другой краше, но лихие, как на подбор… Такого ли счастья царь-батюшка наш хотел, о том ли кручинился?
Но Мария уже ничего не слышала. Кровь кипела в жилах, стучала в висках, и казалось, что сейчас она, разрывая кожу, вырвется наружу и сметет все на своем пути горячим гневным потоком.
— Значит, не люба я ему так, как она? — прошептала она, горло перехватывали тугие спазмы, не давая дышать. — Значит, она, голубица, приворожила его? Значит, любовь моя ему не столь мила?
Евдокия, вконец расстроенная, замахала руками:
— Да что ты, право, краса ненаглядная? Анастасия-то уже, почитай, пять лет как померла… И детки у них, посмотрит он — и ее вспомнит. А тебя он сразу взял, как ее похоронил, приглянулась ты ему — неспроста, поди? И ты жива, не в могиле, чай? Чего ж ему мертвую любить, когда ты, такая раскрасавица, подле него все время?
Мария медленно подняла голову. Евдокия в испуге отпрянула. Мрачный, адский огонь горел в черных глазах царицы.
— Детки… Детки, сказываешь? И то верно… Наследники… Мне сына не дано, и, по всему, уж дано не будет…
Она поднялась и быстро вышла из горницы, оставив наперсницу одну, в великом страхе и великом волнении…
* * *
Была у Гуащэнэ-Марии большая тайна. Никому о том не сказывала, не доверялась. Из отцовской земли привезла она старуху шаманку, поселила во дворце у брата родного, любимого, Салтанкула, и навещала лишь изредка, лишь по крайней потребности. Только на самые важные вопросы отвечала шаманка, только в самых отчаянных случаях давала совет. Но и ценила Мария ее так, как никого другого. Ибо не случалось еще так, чтобы старая Анэбат неправду сказала или плохо научила.
В темной комнатушке, где жила Анэбат, было жарко от множества свечей. Пламя отбрасывало на стены тени, играло длинными языками, металось по полу и потолку.
«Все как в душе моей… Темно и страшно. Мечусь, как неприкаянная, не зная любви, не могу приклонить голову нигде…»
Пламя выхватило из темноты чучело огромной птицы. Белый сокол… Рядом другие, поменьше, совы и вороны… Грозные клювы, мощные когти…
Вода в чугунном котле кипела, бурлила. Шаманка шептала что-то себе под нос, ломая длинными крючковатыми старческими пальцами какие-то стебли и подбрасывая их в воду. Запах трав поднимался к потолку, рассеивался по комнате, обволакивал, дурманил…